Схватила его за рукав — не пускает из хаты.
— Пусти, — просится, — уже мне на панщину идти.
— Ты скажи, скажи, за что ты меня погубить хочешь? Какой ты меж челядь идёшь? Там за всем приглядывают, всё замечают…
Ему будто какой совет сверкнул светом — встрепенулся он.
— А не посоветуют ли мне люди? — прорёк.
— Как? в чём? Что такое задумал ты? — кричала-спрашивала.
Он крепко вырвался из её рук, сорвался, побежал по улице; она было за ним кинулась, да увидела, что выходят другие люди из хат, — кинулась снова назад, к своему двору, в хату, забилась в угол, как дитя от страха, и прислушивалась оттуда: что загудет, что будет?
XVIII
А люди шли на панщину; всё больше да больше их собиралось, сбивалось вместе — и мужчин и молодиц, парней и девушек, слышались молодые шутки весёлые, оханье громкое меж молодицами, и речи важные в мужской куче.
Павел подбегает.
— Люди! люди! громада! — крикнул ещё издалека.
Все его обступили, все ждут, — тихо стало, как в тёмном лесу.
— Я убил свою жену! — говорит Павел каждому. — Я свою жену убил!..
— Ой, горе! Ой, беда! — вскрикнули женские голоса.
Мужики и парни придвинулись к Павлу ближе.
На тот гул явились старики седые — громада вся собралась вскоре. Улица вдоль людьми загородилась. Молодиц и девушек оттеснили дальше — там они тужили и ужасались, — рвались любопытные, чтоб ближе, их снова оттесняли дальше. Громада стала на улице, посередине. Павел перед ней.
— Как же было и каким образом? — стал Павла спрашивать дед седой, глядя ему в глаза своим глазом соколиным.
Неуверенным голосом стал Павел на вопросы рассказывать. Громада слушала. Из женской толпы выкрикивали то к Богу, то к людям. Сначала думали, что погублена Варка, её оплакали: хоть и нелюбима она была, так нелюбие забылось — горькая доля только на тот час взвесилась; а как услышали правду — Господи! какой шум, да крик, да плач поднялся! А возле самого Павла всё молча стояло, не шевеля бровью.
Стал он плакать сильно.
По его признанию, подумав, стала громада советоваться — что делать?
Павлу связали руки, послали гонца к двору панскому; послали людей к Павловой хате Варку забрать. Нашли её в хате, в углу, стали брать — она отбивалась, словно орлица дикая, не хотела идти, пока силы своей, — тогда посланцы взяли её да под руки привели, надели железо на неё. Посадили её в одну хату, Павла в другую. Он всё плакал; где уж те у него и слёзы брались. Кто к нему заглядывал в двери, кто говорил к нему, он к тому руки протягивал, будто совета просил. Что спрашивали, на всё отвечал покорно.
Она же, глаз не поднимая, сидела, слова не говоря на вопросы, сидела как каменная; а то вдруг звякнет железом, железо загремит на ней — рванётся как безумная, да и снова омертвеет, будто замрёт на смертный час.
Тем временем гонцы управителю рассказывали. Не верил управитель, сам в село пошёл; видел Павла и слышал от него самого всё. Сказал убийцу стеречь, сам тогда к пану — рассказывал панови.
Смятение поднялось такое, что Господи! Всяко рассуждали, размышляли, дивились. Никто в тот день на панщину и не брался, а тянулись к двору панскому — что будет?
Дворовый верхом куда-то поскакал и вернулся вскоре, а за ним в тропе лекарь прибежал: жил тут недалеко у одного пана он порично. Управитель его встретил на крыльце, повёл в покои.
Через малый час вышел снова лекарь тот с управителем, да и в село пошли. Люди за ними толпами выбегали, — даром тогда кричал управитель, чтоб на панщину шли: никто не слушал, — все-таки за ними ринулись.
Вот привёл управитель лекаря того к Павлу, и стал лекарь Павла спрашивать: лет ему сколько? хорошо ли ему спится? не находят ли на него страхи?
— Мне, — говорит, — мне лет двадцать восемь. Сна не имею.
— А страхи, находят страхи на тебя?
— Зачем так меня спрашиваете? — сказал ему Павел, плача.
А люди не вмещаются — прямо в дверях слушают, смотрят.
— А что, Мирон Иванович? — говорит тогда громко управитель.
— Не вполне ума, не в памяти, — отвечает ему тот.
— Ге! слышите вы все? — кричит управитель на людей.
Ропщущий гул загремел; крики послышались.
— Тихо! — крикнет снова управитель, — слово к громаде!
Стало тихо.
— Этот Павел ума лишился: вот сам на себя и сводит беду — слышите?
— Слышим кривду! Неправда! неправда! жалко морочить! — отозвались ему.
— Что? Говорю: не в памяти он; потому что кто такой глупый будет, чтоб сам на себя признавался в таком?
— Ты умный человек! — вырвался из толпы чей-то молодой голос, как в колокол.
Управитель встал на дыбы, только не смог узнать того, кто к нему обратился, похвалил.
— Значит, надо его беречь пока что, а я пану пойду объявить причину. Пойдёмте, Мирон Иванович!
Мирон Иванович к дверям, да и назад. Люди стеной перед ним стояли. Управитель, поглядывая искоса, всё видел да и говорит:
— Ну что ж! Отступитесь; вы добрые ли, или любопытные люди...
— Не отступимся! Пусть пан лекарь по правде говорит. Пусть правда будет! — загудело отовсюду.
— А что же это вы пану лекарю веры не даёте! А что же это вы возразить захотели? А как суд нагрянет, то кому беда будет — пану лекарю, или вам? Вам бы радоваться, что так выходит ловко, а вы каркаете, как вороны. А справника хотите? Все будете обвинены до одного!
— Не боимся того! пусть-таки будет правда! — кричали люди.
А пан лекарь прыг в окно да, как тот заяц, по улице, только подскакивает. Хорошо бегал!
Парни было за ним кинулись, так он, схватив в руки по камню, стал в оборону. Парни сами стали, а он снова как пустился бежать — и убежал.
Обступили тогда ближе управителя.
— А чего же вы ко мне лезете? — говорит он. — Я не буду убегать, не бойтесь. Чего светите на меня глазами? Может, вы меня убить хотите? Мерзка мне смерть, — ну, да всё когда-нибудь умирать надо; я же к тому болею всё на боку, говорят, что недолго ряст топтать и так: коли допадает вам, загубите мою душу. Я погибну один, а вы за меня все; а детям моим пан что-нибудь даст за мою смерть...
— Иди, иди, к смерти ещё не готовься, — заговорили, расступаясь, люди.
— Слушайте ж моего совета, бросьте того Павла безумного: пусть ему всяко! Пусть он будет у нас сумасшедший — это безопаснее; а то всех осудят... погибнем, как гуси…
А Павел, не слушая, только слезами умывался.
Так и решили, чтоб его безумным выставить, потому что с судом, мол, как заведёшься, то и правых осудят.
Управитель велел Павла в хату отвести и нанимал, кто захочет, из села за стражу при нём стоять, и плату давал добрую, только что никто не захотел. Долго управитель и ругался, и уговаривал людей: они дальше и слушать его не стали, пошли прочь.
XIX
Варку тоже сейчас выпустили. Как увидела она, что уже на волю её пускают, — бежать кинулась куда глаза глядят, насилу её поймали; стал ей управитель рассказывать, — она будто не разбирала, не понимала, всё рвалась бежать от него, а как уж поняла хорошо, что её не закуют, что её и не винят, то господи-свет! что ей тогда сделалось! Руками обняла тын возле хаты, целует, да плачет, да кричит; Бога хвалит, людям благодарит, всем в ноги падает.
Сказали её увезти куда-то в другое, в далёкое село.
— Хорошо! хорошо! — говорила, — везите! поехали! хорошо! — Спешила ехать так! Ей говорят забрать своё добро, а она: "Хорошо! хорошо! как же!" — а ничего не забрала, да только всё разбросала. Не замечала, что все люди возле неё понурые и осуждающие. Не вспомянула про Павла ни разу да и не сказала другого слова, как: "Хорошо! хорошо! когда же повезёте?" Как уже воз у хаты стал, вскрикнула радостно, кинулась быстро в воз тот... поехала...
Люди вышли смотреть, как её селом везли, — известно же, какие любопытные они и на добро и на худо, и на милое и на страшное. Дети малые кричали ей вслед: "Бывай здорова!", пока не прижали их матери, удерживая; она же ехала, в большую платок завернувшись, кивала головой быстро, невнимательно, как те, что очень куда спешат; смотрела, смотрела вперёд себя...
XX
А Павел сам остался. Он уж с Варкой не виделся и не прощался. Как услышал, что уже уехала, только голову поднял да и снова склонил, слова не промолвил.
Как захотели, скажу, так и устроили. Он сидел в своей хате за безумного. Где-то нашли — наняли парня За ним ходить будто, что жалко бедного человека. Кажется, опасались, чтоб не наложил на себя рук, потому что очень уж он тосковал. Так тосковал, так тосковал! А тихий ко всем, покорный.
Парень недолго прожил при нём, покинул. "Это, — говорил, — это несчастный совсем человек — он меня навеки уж огорчил; пойду — развеселюсь!" И пошёл бедовать, добрую плату забросив.
Со временем, увидев, что Павел "смирный", дали ему волю ходить куда хочет по селу; дальше управитель его позвал работать в своём огороде — на панщину его не брали; то он стал работать снова. Работает с утра до ночи, без отдыха, безостановочно работает-работает, тоскова тяжко. Сам ни к кому не обращался, будто не смел, а как когда к нему кто обращался, то такой он благодарный, радостный такой!
Сам наедине никогда не хотел оставаться, а всё туда рвётся, где люди; хоть издалека станет, смотрит, как ходят, прислушивается, как говорят... Несчастный человек часто, бывало, придёт, как кто к нему добрый, да и просится: "Пусть я у вас заночую!" Пускают его заночевать добрые люди — радуется. Бывало, детей к себе подзывает, пташек приманивает, — радуется, как к нему бегут, как летят...
Однажды Павел работал во дворе у управителя, и управительская дочка маленькая игралась с утёнком, жалея и лаская, пока утёнок не задохнулся. Тогда она убиваться да оплакивать звонким голосочком. Павел приблизился да как увидел — убегать, убегать. Встретили его люди, остановили, белый, залитый слезами горькими, трясётся весь...
После, как, бывало, увидит ту девочку, бледнеет, убегает прочь.
Жил он так годы, пока его тут не свалила болезнь, — слёг умирать. Как тосковал он! Как он плакал! Всё просил: "Живые люди! Ходите на мои гробки! Будьте милостивы, ходите на мою могилку! Говорите, как я лежать буду!"
Тяжко и грустно умирал, плача.
Слышалось у нас о Варке, что жива и хороша, что забыла горе, забыла страхи все свои; что красуется на вечорницах, что собирается замуж…
ТРИ СУДЬБЫ
I
В слободе я родилась — Пятигор. Там, недалеко от нас, — может, когда Слободянские стороны доводилось переезжать, то слыхали, — старая жена выкопала пещеры в меловой горе? Тридцать или сорок лет копала, — такие большие выкопала, господи! Бывало, мы ходим малыми по пещерам тем, — зажжём ветки сосновые да и ходим; а ход узенький да низкий и очень трудный.



