Даёт ему Прокоп деньги:
— Извиняйте, дядьку, что мало: крепостной не богато зарабатывает.
Дядька кашлянул, плюнул:
— Пойдём!
— Пойдём в город, жена моя, погуляем! — говорит мне Прокоп. И пошли. Ходим улицами и переулками, гуляем себе, а он спрашивает:
— Ну что, Устина, чувствуешь ли ты, что уже ты свободная душа?
И смеётся, заглядывая мне в глаза.
Хоть как мне было неспокойно, хоть как тужило моё сердечко, а и я улыбнулась и словно чему-то обрадовалась.
Наткнулась я и на хатку такую, что сдавалась, а денег нет. Да и добыть откуда? Продать нечего. Я уехала — ничего не взяла. Да и не великие сокровища были там у меня: несколько рубашек, да юбки две, да ещё какая-то кофточка и полушубочек. Не до того мне было тогда, чтобы это забирать, а после уж барыня не отдала. Вот я и надумала себе: "Пойду я подённо работать!" Посоветовались с Прокопом и обратились к хозяйке, что дом сдавала. Своё горе рассказали, спрашиваем, будет ли она рада на то, чтобы мы подённо за жильё ей платили.
— Хорошо, — говорит, — будут деньги — отдавайте подённо, а не будет, то я и подожду вас.
Мы и перебрались к ней в дом.
XLIV
Хозяйка наша была вдовица старенькая, приветливая и ласковая, а что разговорчивая! Рассказывает да и рассказывает, и всё про своё горе, что весь их род перевёлся, что сама она в мире осталась, как былинка в поле. Вздыхает то и дело, часто бывало и всплакнёт. Да и за нас немало она слёз пролила: как, бывало, сидим мы с мужем вместе да говорим, она и начнёт плакать да приговаривать, что — вот вы молоденькие, вот вы и хороши — не сглазить бы: жить бы да жить да людей собой веселить... Приложит и плачет. Мы уж её уговариваем! Разве тогда утихнет, как подойдёт дядька да грянет на неё: снова баба киснет!
А она его боялась очень, что такой он: ни заговорить к нему, ни спросить его.
— Что это за человек на свете! — говорит, бывало, старая. — Какой же он грозный да неласковый — упаси бог! Или он никогда рода не имел, или что такое? Бог его знает!
Рано-ранешенько вскочусь; бегу на подёнщину. Возвращаюсь поздно. В руке у меня заработанные деньги. Весело спешу домой.
Ещё на дороге встретит меня муж; любо да крепко стиснет за руку и спросит тихонько:
— Сильно устала, Устя?
XLV
Вот как-то сидим вечером: москаль на лавке с трубкой, хозяйка у окошка, а мы с Прокопом подальше. Сидим молча все; когда в дверь кто-то — стук-стук; а потом: — Здравы были! — крикнуло что-то за дверью.
Это ж Назар!
Вошёл и стоит перед нами, потолок подпирая: трубка в зубах; и седина, скажешь, в густые кудри спряталась.
— Хозяйке и всем пусть бог помогает!
— Спасибо! Милости вашей просим! — встречает его старая.
— Откуда ты взялся, Назар? — спрашивает Прокоп. — Будто из земли вышел!
— Я оттуда, — говорит, — откуда добрые люди путешествий ждут.
Дядька пошевелился, — поглядывает на дверь.
— А чего ты вертишься, пан москаль? Одной веры, — не чуждайся.
Дядька всё смотрит на окна, на двери.
— Овва, какой же резвый! Уж не ветер ли в поле хочешь поймать?.. Да ты и сам, вижу, степняк... Вот же и не пробуй — не поймаешь. А лучше дай мне трубку прикурить... Ну как вам тут живётся? — спрашивает нас. — Почём в городе молодицы бойкие да красивые? — подмигивает на меня.
— А у вас там как? — спрашиваю у него.
— Как?! На выбор дают, на людскую волю: хоть утопись, хоть так погибни.
— Ох, мне горюшко! Горе моё! — загоревала хозяйка.
Дядька только усы покрутил.
— А старая? — спрашиваю.
— Живёт. Старая всё перетерпит. Кланяется вам. Спрашиваю за себя, что там барыня говорила.
— Эге! Было за вас обоих пану досталось: "Из-за твоей, — говорит, — распущенности двух работников потеряли! Кто ж дураком остался?" — это всё барыня; а я скажу: дурак не дурак, а, стоя перед ней, на умного и чуть-чуть не походил.
Хозяйка тем временем ужинать зовёт. А Назар достал из-за пазухи бутылку водки и поставил на стол.
— Выпьем, — говорит, — по полной, потому что наш век недолгий!.. Будьте здоровы, у кого чёрные брови!
А дядька:
— Что это, — говорит, — за водка? Лучше воды напиться, чем такой водки!
— Коли кто захочет, то и воды напьётся, — отозвался Назар.
— Водочка, кажется, хорошая, — говорит хозяйка.
— Будь тому шинкарю такая жизнь хорошая! — огрызнулся дядька. А всё ж пил ещё, ещё и ещё. Выпьет и сплюнет, обругает и снова выпьет.
Старая дивится да головой качает, а потом уж не стерпела:
— Что ж вы так её браните?
— Не твоё дело, баба! — крикнул дядька. — Для приятелей пьём всякую.
— Так на здоровье же!
— Знайте нашу московскую щедрость! — добавил Назар. Ужинаем, говорим; а дядька пьёт да и пьёт, да и пьёт. Побледнел в лице и на стол склонился. Смотрит на нас с мужем и говорит:
— Ой вы, молодые, молодые! Недолго вместе жить будете... Да ладно, не горюйте!.. Пожили, поразвлекались — и будет с вас. Бывает и так, что с пелёнок ласки-добра не знаешь, — век проведёшь под палкой... Вот так живи!.. Без рода, без племени, без привета, без совета, — на всех развлечениях!
А старая тогда к нему:
— А где ж ваш род, дяденька? Откуда вы сами?
— Из кантонистов! — ответил мрачно москаль. — Из тех, если слышали, что нас в холеру поубавилось. Рода нет, не знал и не знаю.
— А матушка ваша?
— Сказал: не знаю!.. Чего зря расспрашивать?
— Вот так же и я теперь безродная! — говорит хозяйка, всхлипывая.
— Ещё и она в люди! — крикнул москаль. — Что твоё горе!.. Плюнуть! Вот горе, так горе: что некому тебе вспомнить, никто и тебя не вспомнит; некуда пойти и негде остаться. Все тебе чужие, и всё, всё чужое: и дом, и люди, и одежда... Степняк! — говорит (к Назару)... — Так, брат! Меня из стен взяли... Ну, и славные, должно быть, те степи были!.. Дай, баба, водки! Выпьем до дна, ведь на дне молодые дни!
А у самого слёзы катятся-катятся. И смеётся он вместе, и водку пьёт... Потом уж как упал на лавку, так и заснул.
— Ну, после этих слов так будьмо здоровы! — говорит Назар. — Прощай, Прокоп-брат!.. Да вот чуть не забыл. Принёс я тебе денежек малость: пять рублей. Живи здоров!
— Спасибо, брат! Не знаю, когда я смогу тебе вернуть.
— Эге! Лишь бы живы были! Это не барские деньги — братские: ими не загрустишь. Я себе заработаю: теперь я вольный хоть на полгода; собаками не поймают.
И пошёл, попрощавшись. Только его и видели.
XLVI
Господи милый! Какое ж то жизнь тогда наша была! Хоть и с бедой, хоть и с горем, а такое ж то любо, такое благодатное! Легко вздохнуть, весело взглянуть и думать: что заработаю, то всё на себя; что и посижу и поговорю, — никого не боюсь; работать ли, не работать — никто меня не принуждает, никто не укорит. Чувствую на душе и на теле, что и я живу.
Когда так весной слух: солдаты выходят в поход!
— Неправда этому! — уговариваю себя; а сердце моё сразу почувствовало, что правда. А тут и приказ: в поход, в поход собираться!
Прокоп меня утешает, доказывает мне, что это беда временная, что вернусь, говорит, — будем вольные.
— Так, так! — говорю, — так, мой голубь!
А сердце моё болит, слёзы льются.
Уже и день похода назначен. Пошли мы в хутор попрощаться. Господ не было дома; только бабушка сама на хозяйстве. Бабушка же моя дорогая! А я её издали у ворот узнала, а узнав, заплакала. Душой живой она только и жива была. Подбегу к ней, обнимаю, как мать родную.
— Чего ты плачешь, моя голубка? — спрашивает меня тихо.
— Это вы тут остаётесь, в этом аду!
— Так уж здесь, пташка. Тут я родилась, тут я крестилась, тут сиротела... тут и умру, моя дитя.
— Так до смерти терпеть будете?
— И терпеть буду, пташка.
Благословила она нас, как детей родных, одарила, чем могла. Простились мы, пошли... Да и не раз, не два оборачивались, смотрели. На пороге стоит бабушка; кругом тишина;
всюду светло; с поля ветерок веет; из лесов прохлада дышит; где-то вода шумит; а высоко над всем играет-сверкает верхнее сияние солнышка...
XLVII
Проводила я мужа аж до Киева. В Киеве служить осталась, а он с войском куда-то далеко на Литву ушёл.
— Не суши себя слезами, сердечко! — приказывал. — Я вернусь... надеюсь. Надейся и ты. Жди меня!
Жду... Что за служба долгая! Уже семь лет, как он ушёл. Увижу ли его когда?.. В своём селе не была. Слышала через людей, что все живы. Ведётся так, как и прежде велось. Бабушка живёт, терпит, а про Назара и слуху нет. Служу, нанимаюсь, зарабатываю. Что наша копейка? Кровью окатилась! Да иной раз и мне так легко, так уж весело станет, как подумаю, что если захочу, — сразу и покину ту службу вольно. Подумаю так — и год выстою. Как-то утешит меня, подмогнёт мне та мысль, что вольно мне, что не связаны руки мои. "Это беда временная, не вечная!" — думаю.
Так как же мне своего мужа забыть хоть на минутку? Он меня из ада, из неволи вызволил!.. Да меня и бог забудет! Он муж мой, и благодетель мой. Благослови его, матерь божья: я вольная! И хожу, и говорю, и смотрю — всё равно мне, что и есть те паны на свете!
ПАВЕЛ ЧЁРНОКРЫЛ
I
Был в нашем селе человек — Чёрнокрыл Павел звали, а у него жена Анна. Оба были сироты, поженились и жили себе вдвоём.
Он был человек серьёзный и ходил всё понурый, а сердцем был пылкий навеки. Немногословный, а когда уж разговорится, то пылает его каждое слово пламенем. Был собой смуглый и очень красивый.
А она молоденькая, милая да добрая, с ясными глазами, с весёлым сердцем, — возле него как пташонок вьётся… С рассвета, раненько, она уж проснулась, уж работает и поёт, бывало, и соседей разбудит своим голосочком. Слышишь, бывало, на заре:
Встану я раненько,
Умоюсь я беленько...
Слушаешь, а тут и солнышко встаёт...
Бывало, что тот Павел хмурый такой сидит, а то и словом её горьким заденет — она терпеливая, ясная да весёлая. Он в чём ошибётся — она себя винит; он её обидит — она его извиняет.
— Ты у меня не жена, — бывало, Павел ей говорит, — ты у меня дитя доброе. Ты того беды-горя людского не знаешь, не разбираешь...
— А тебе тяжко очень? — спросит и рядом присядет, смотрит так уж любо, так уж ласково жалеет!
— Мне тяжко... Судьба лихая, люди недобрые, нищета горькая... мне тяжко!
— А если бы я вместе с тобой печалилась?
— Нет, моя ясочка, живи весёлой. Как гляну я на тебя порой, то и сам утешусь: тебе, видишь, всё смешки да радости, — оно и лучше. А если б ещё ты загрустила, бедна тогда голова моя! Тяжко самому печалиться, а ещё тяжче будет, если и ты затоскуешь, а моя несила утешить тогда... Пусть бог сохранит! Живи, моя ясочка, весёлой!
— То и хорошо! — ответит ему, улыбаясь.
И жили они себе, уж три года как поженились.
Тогда женился наш пан молодой и взял себе богатую жену: везли за ней приданого — господи-свете! Будто чумацкий обоз из Крыма шёл.
Приехало за ней и парней и девушек комнатных, и сапожников, и портных, и прачек, и швей.



