Покупателя нет… Так сами между собой вот перекидываемся… Если бы со стороны денежка — дело бы пошло…
— А кони?
— Да и кони же… Что кони?.. Цыгане да барышники калечьем меняются, а хозяева вон вывели — так никто не клюнет. Денег у мужика мало, как раз перед урожаем — где ты тех денег наберешь…
— Нет "сурьезного" покупателя. Придерживает до осени… На зиму распродаваться будут — тогда дешевле и заграбастает…
Рыба идет… Мануфактура понемногу… Утварь разная хозяйская… Мелочь… Шерсть идет. Смушки из рук рвут. Кур из корзин хватают… Яйца… Пенька…
Тут и галасу меньше, а дела больше…
Уже солнечные лучи немного наискось… Притихает вокруг…
Под возами, под гарбами сидят кучки, обедают… Летят вверх пробки от русской горькой. Стоят бутылки, тряпками заткнутые: то собственного производства…
Это магарыч.
— Будем!
— Будем!
— Пусть же ваша гнедая быстро бегает да жеребят исправно водит!
— Пусть!
И булькает из бутылки в рот беленькая, и разливается по жилам, и краснеет человек, соловеют у него глаза, и громче он говорит, и быстрее машет руками…
Навеселе…
Вон уже потянулись и домой. Запрягаются кони, запрягаются волы… Домой…
Потянулась пестрая змея от Псла на степи…
Оживает "тычок"…
Это там, где кони… Отвязываются кони от возов и выводятся на путь между возами…
Тычок…
— Эй, менялы, налетай!
— Кому буланую?
— Кто серого возьмет?
— Берегись!
— Нно! Нноо!
— Берегись!
— Говори! Говорри! Лясь! Лясь! Лясь!
— Поооберегись! Последняя агония…
Еще час — и затихает ярмарка…
Тычок… пустой… Барышники, кому домой ближе, запрягают коней…
Кому далеко — готовятся ночевать.
Потому что завтра же ярмарка!
Складывают товары лавочники. Вечереет…
Возле цыганских шатров поблескивают костры: варят ужин…
Не слышно слепцов… И только орган на карусели умоляет Ваньку:
Бросай, Ванька, водку пить,
Пойдем на работу,
Будем деньги получать
Каждую субботу…
Затих орган… Вечер…
* * *
А потом уже ночь…
Темная ночь, черная ночь, тусклая ночь…
Такой ночью цыганские шатры — лирика, а цыгане — поэзия… Такой ночью цыганская печальная песня, та песня, что у Яшиного шатра черноглазая Галя поет,— вот такая песня:
Аааа! Аааа! Аааа!
Тягучая, как степь, песня, — так и такая песня свободной кажется… И слушаешь песню ту печально-тягучую, и забываешь, что черноглазой Гале есть до смерти хочется и что ее отец, Яшка, пьяный возле шатра Галину маму бьет…
Такая вот ночь…
Черная ночь… Чарующая ночь…
Может, то ночь, может, то звезды, а может, то… пустой желудок сорвал Ваньку, молодого цыгана, из-под воза и…
— Галя! Веселей!
И тогда рванулось из молодых грудей быстрое:
Атарарарайра! Атарарарайра! Атарарарайра! Атарарарайра!
А Ванька пошел мелко-мелко вокруг костра… Он идет, словно плывет, а огонь ему голенища лижет, а из груди его рвется:
— Эх! Да! Пайшов!
И чешет Ванька вольную цыганскую, и руки у него в такт по голенищам дробно выбивают:
Тратата!
И выскакивают из возов взъерошенные люди, чешутся, становятся вокруг костра, хлопают в ладони, пожимают плечами, топают ногами…
Атарарарайра! Атарарарайра!
— Эх! Пайшов!
— Молодец, Ванька!
А Ванька плывет вокруг огня, и только ноги у него ходуном ходят, а стан как струна…
— Эх! Эх! Эх!
Бьет Ванька каблуками… Бьет с увлечением, бьет с жаром, будто там, на земле, вокруг огня, судьба его горькая простерлась, будто там, в спорышах, его нищета притаилась, его недоедание, его недосыпание, истощенность его молодой жены, грязь его малых детей, кашель его воспаленных да "козинчатых" голодных коней…
— Эх! Эх! Эх! Ррраз! Ррраз!
Каблуками! Каблуками! По нищете, по горькой цыганской доле каблуками! Погас костер…
…Тихо на площади… Пусто на площади… …Темнеют в потемках лавки… Сереют цыганские шатры…
Лежишь посреди площади, под головой кучка сена, а над головой огромный черный подситок, в миллионах миллионов мест звездами прожженный…
…Заржала коняка.
Цвёхнул кнут…
Гавкнула собака…
Тихо…
Спать…
— Тррр! Стой!
Моргнул глазами — а солнце тебе прямо в самые глаза:
— Вставай, хлопцы!
И снова едут, и нокают, и гейкают, и цобкают, цабекают, и тпрукают, и божатся, и крестятся… Второй день…
В голове колокола звонят, волочатся ноги, жмурятся глаза…
— Домой! Скоро ли домой?
— Скоро!
…Гоовори! Гоовори! Лясь! Лясь! Лясь! А в голове только:
— Дзень! Дзень! Дзень!
— Запрягай! Домой!
Бегут кобылы, прыгает сзади рыжий жеребенок… Домой!
Поярмарковали…
А навстречу ветерок легонький веет — ярмарочный гам из головы выветривает.
— Нооо!
— Беррегись! Раздавлю! Эх!
Это Алеша катит… Намагарычился по самое подбородье. Сидит на коленях на возу, держит в одной руке вожжи, в другой кнут и хлещет кнутовищем свою пару гнеденьких лошаденок…
— Ноо! Раздавлю! Всех подавлю!
— Стой, Алеша, а то и вправду подавишь!..
— Берегись! Алеша едить! Алеша всех подавить, потому что Алеша, брат, на всю округу барышник! Алеша, брат, культурный барышник!.. Алеша, брат, умный от усех! А ну найди умнейшего от меня! Ага! Не найдёшь, брат! Алеша всех обкрутить! Во где обкрутить! Видишь? Ноо! Ноо, лошади! Берегись!
"Лопиади" — "нно"! Алеша падает на возу навзничь, "лошади" садятся на зады, Алеша бьется лбом о передок, "лошади" — вперед, Алеша — навзничь, "лошади" — назад, Алеша — вперед…
— Ноо!
Забрали у Алеши вожжи, скрутили его на возу.
— Поняй помаленьку…
Едет "на всю округу барышник" и правой рукой в воздухе крутит.
— Всех обкручу! Видишь — вот пара коней — пропью! Хочешь? Заворачивай, всё пропьём! Завертаааай. Пущай все знают, как Алеша гуляет! Ноо!
— Сиди, Алеша, а то свяжу!
— Нооо! Ты знаешь, кто я? Я, брат, не дурак! Я не дурак! Ты на мои кони посмотри! Были у тебя когда-нибудь такие кони! Нооо! Вот лошади! Радость, а не лошади!
И смеется Алеша, заливается, на возу переворачиваясь…
— Стой! Тррр! Стой, я тебе говорю, потому что этот гнедой больпой! Он здохнить! Стой, не гони, потому что лошадь больная! Хороший конь, а больной…
И плачет Алеша, и слезы ручьями текут, грязными каплями на синюю Алешину рубаху падая.
…Заснул Алеша… Уперся лбом в шкворень, на коленях спит Алеша…
Тарахтит воз, бьется лбом Алеша о шкворень…
Смотришь и не знаешь, кто же кого прикончит: то ли Алешин лоб железный шкворень раздробит, то ли шкворень Алешин лоб расколет…
Едет с ярмарки "культурный барышник"…
Поярмарковал Алеша…
Дома…
А еще и на другой день в голове:
— Поосторожней!
— Гоовори! Гоовори!
— Нооо!
— Квасу! Дранки! Лясь! Лясь! Лясь!
Ярмарка!
ДЕД МАТВЕЙ
Вон возле пшеничных копен дед Матвей гусей пасет…
— Здоровы были, дед Матвей!
— Здравствуйте!..
— Как живете?
— Ничего себе!..
Только дед Матвей говорит не "ничего себе", а говорит дед Матвей о том, как он живет, по-своему…
Очень "круто" дед Матвей говорит… Вообще дед Матвей говорит очень "кудряво", и за каждым выражением, и за каждым словом дед Матвей "загибает", и "загибает" так, что никто вокруг так "загнуть" не может…
Великий дед в этом деле архитектор: у него столько этажей, с такими карнизами, с такими узорами, что не разговор у деда Матвея, а кружево, "богом", "душой", "Христом-богом" и "матерью" вышитое…
То еще с детства как начал господ ругать, так и по сию пору…
Пусть и господ уже нет, да не отвыкать же деду Матвею в 73 года!..
— Вот как выбросил меня отец еще таким под лесом, так я встал да как пошел, как пошел!.. А было мне тогда… Такое было — ни мальчик, ни парень… Так за свой век я и насмотрелся, я и наслушался… Да ничего, не свалили. Живой. И жить еще буду, потому что наша теперь взяла…
Дедова теперь взяла…
Дед Матвей стоит посреди поля, а справа у него Псёл, а перед ним у него луг… И луг, и поле, и Псёл, и все вокруг теперь "наша взяла"…
Стоит дед Матвей, на палку опирается… Невысокий дед Матвей, в белой полотняной жилетке, в белых полотняных штанах, в черном картузе, надвинутом на брови, и смотрит дед Матвей на все четыре стороны, смотрит своими уже не совсем прозрачными глазами… И ноги у деда Матвея уже немного колесом, и хлопают по дедовым Матвеевым икрам коротенькие голенища. В сапогах дед Матвей, потому что:
— Э! Колется!.. Стерня колется!..
А сколько же эти дедовы глаза, теперь уже немного непрозрачные, за 73 года повидали, а сколько эти дедовы, немного колесом, ноги переходили, а сколько эти дедовы потрескавшиеся руки перетаскали, а сколько эта дедова Матвеева спина переносила…
Может, потому и глаза у него теперь слезами моются, что:
— Не увижу уже теперь, трясца его матери, как когда-то видел! Левый слезами берется и закисает!.. Розой велено промывать, промывал — не берет… Если бы мне вот крашеное яйцо, я бы за пять секунд вылечился… Из крашеного яйца такой лекарство знаю, что намажу — и всё… И прошло…
Может, потому и ноги у деда Матвея немного колесом, что:
— Не догоню уже теперь, как когда-то бегал. Гусыню иногда, — сдохла бы она ему, — не догоню!.. Такое…
И руки уже у деда Матвея не так косу хватают, и спина у деда Матвея уже не так быстро и сгибается, и выпрямляется…
Только дух у деда Матвея, как и когда-то:
— Да не покорюсь, ей-богу, не покорюсь… А как увижу неправду, так смотри: для неправды у меня и эта палка застругана… Так и прикончу… Разом!
* * *
— И поработал же я, если бы ты знал. Ей же богу, не меньше чем вот ту гору труда вытрудил… Как пошел вот из-под леса в Таврию, к пану овец пасти… Хвайн — пан прозывался…
— Какой, дед Матвей, Хвайн? Фальц-Фейн, может?
— Ну да, Эдуард Иванович… Двое их было: один Эдуард Иванович, а другой Илья Иванович… Полей у них, полей да степей… Да как станешь, так не видать тебе ни края, ни конца… Скота того, скота, а овец, овец — тьма-тьмущая… Четыре года по степям тем выгонял… А потом на Черноморье перебрался… К казакам… Косарем там был…
Даст, бывало, хозяин стакан водки:
— Катай, Матвей!
Да возьмешь косу — и как пойдешь, как пойдешь вдоль, а хозяин стоит да только рукой махнет, где поворачивать… Тогда вольные степи были, — сколько кто скосил, то и твое… Так никто, бывало, за мной не укосит… Сколько же я той степной травы уложил?! Этими вот руками… Да и домой вернулся… Да тридцать три года в экономии у пана Корецкого протолокся!
— Тридцать три года?
— Тридцать три года, как одну копейку… И на отработке, и в срок… И зимой, и летом… И в дождь, и в снег. А пан бешеный. Выйдет вот на поле — да матюкается, матюкается… Ну уж и матюгался, сукин сын! Матюкается, бывало, матюкается, а я молчу. А тогда к нему:
— Кончили, барин?
— Кончил!
— Так теперь я начну. Да к нему:
— Да доколе ж ты, раз… издеваться будешь?
Да как возьмусь, как возьмусь!..


