• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса
  • реклама на сайте rest.kyiv.ua

Гуси-лебеди летят. Страница 6

Стельмах Михаил Афанасьевич

Произведение «Гуси-лебеди летят.» Михаила Стельмаха является частью школьной программы по украинской литературе 7-го класса. Для ознакомления всей школьной программы, а также материалов для дополнительного чтения - перейдите по ссылке Школьная программа по украинской литературе 7-го класса .

Читать онлайн «Гуси-лебеди летят.» | Автор «Стельмах Михаил Афанасьевич»

— Вот я тебе к самому Пасхальному воскресенью настоящую коммерцию устрою.

— На Пасху?

— Ага. Этот рыжий черт, что продал тебе «Три мешка хохота», в Пасху берет не только целые крашенки, но и битые: он до яиц большой охотник — накрошит их в миску, посолит и ест ложкой, как кашу. Сам видел!

— Ну и что с того? — никак не могу понять, к чему клонит Гива.

— Как что? Вот за эти пасхальные битки ты и накупишь себе книжек.

— А где ж я этих биток наберу?

— Натолочем на кладбище! — уверенно говорит Гива. — Я тебе к Пасхе сделаю вощанку, и ты ею добудешь целую торбу крашенок, что торбу — целый мешок!

— Мне мешок не нужен.

— Ну, это уж сам смотри, сколько тебе надо. Главное — я тебе устрою настоящую коммерцию, а не так — купил, да и облопался! — рассмеялся и взмахнул цепом Гива.

В Чистый четверг мы в нашей клунe тайком принялись за дело. Гива осторожно цыганской иглой проделал в крашенке дырочку, вставил в неё соломинку метлицы и высосал белок с желтком. Потом мы уже у него дома разогрели кусок воска и, щипая его, начали раскатывать тонюсенькие нити. Этими нитями мы наполнили пустую крашенку и поставили её донцем вниз возле огня. Когда воск растопился, крашенку остудили, покрасили и довольны — вощанка получилась что надо! Берегись теперь, крамаренковы книжки — не уйдете от моих рук!...

Вот и Пасха сверху зазвонила во все колокола, а внизу разлилась веснянками. В церкви стояла старость, у церкви встречались молодость и любовь, а под ними играло наше детство. Возле могучих ясеней я встретился с Гивой. Он вскинул ресницы и брови, покосился на мою вощанку и шепотом спросил:

— Торбу захватил?

— Зачем?

— А куда битки складывать будешь?

— В карман.

— Эх ты, нет у тебя, как говорит Юхрим, соображения разума. Сколько их в карман положишь? Да они у тебя в кашу превратятся. Я ж тебе хотел настоящую коммерцию сделать, а ты... — и он недовольно оборачивается к своим товарищам.

Первым ко мне подскочил Миколин Иван. Он крепко сжал в руке крашенку, окрашенную отваром ольховой коры, и бодро спросил:

— Потолкаемся?

— Та нет, подожду, — нехотя говорю, ведь не могу же обидеть соседа? Всё-таки у меня вощанка.

— Кого ж ты ждать будешь? Может, вчерашнего дня? — смеется Иван. Он уже успел набить карманы битками. — Может, дрожишь за свою? — показывает одним глазом на мою вощанку.

— С чего бы мне дрожать?

— А может, она тебя родила? — хихикая, поддевает коротышка Иван, и по его веселой физиономии пляшут ямочки.

Я начинаю сердиться:

— Если так, держи свою!

— Держу и дрожу! — смело подставляет кулак со своей крашенкой.

Я слегка ударяю по Ивановой крашенке, но ни она, ни моя не поддаются. Тогда бью сильнее — и трещины-паучки расползаются и по моей, и по Ивановой вощанке. Сначала мы с сожалением смотрим на развалины своих хитростей, а потом смеемся — Иван веселеет, а я грущу, ведь вместе с трещинами развеялась и надежда на книжки, что лежат себе между железяками, синькой и манийкой, не зная, как кто-то о них душу рвёт. Даже настоящая Гивина коммерция не помогла. Как не везет, так не везет!

Вот и пришлось мне обратиться к бывшему писарю Юхриму Бабенку, которого люди за глаза называли пройдохой, шалопаем, скользкоглазым и шельмецом. Но это не мешало Юхриму считать себя умнее всех в селе и ждать своего часа. Он хотел вырваться хоть куда, лишь бы быть при начальстве, а пока — исподтишка жалил и обливал грязью тех самых руководителей в свитках и шинелях, которые, едва научившись расписываться, в революцию расписывались за новую власть собственной кровью. Единственное хорошее, что было у Бабенка, — это почерк. Удивительно, как артистично красивые буквы могли содержать такую грязь, какую вымучивал Юхримов ум.

Сейчас Юхрим, кичась своей писарской ученостью, щеголяет среди парней, лузгает семечки и подтрунивает над девушками, что, напевая, «сажают васильки» — траву юности. Только в песне может быть, что сначала девушка сажает цветок любви, потом поливает, а потом вплетает его в венок молодости и идет с ним к суженому.

— Дядь Юхрим, — с опаской трогаю парня за мудро скроенное галифе, в карманы которого влезло бы по доброму поросенку. Тогда как раз пошла мода на галифе — чем больше, тем лучше.

— Языком говори, а рукам воли не давай: от них земляничным мылом не пахнет. — Юхрим предостерегающе поднимает палец правой руки, а левой поправляет обиженное галифе. — Что тебе, нечестивцу? Может, хочешь по параграфу похристосоваться?

— Нет, — растерянно смотрю на округлые щеки и губы парня.

— Так чего ж прицепился? Какое соображение разума имел? — сам с удовольствием прислушивается к своей речи.

— У вас книжки есть?

— Прочитные или с размышлениями?

— Да, может, есть без размышлений.

— Всё у меня есть, но что тебе до того, пуцверинок? Сватами нам не быть, по моим прикидкам.

— Почему? — осмеливаюсь я. — Может, как-то сойдемся?

— Х разве что на ремне, — веселеет парень. — Соскучился, значит, по нему?

— Не особо. А какие у вас книжки есть?

— Возможные и даже невозможные, — что-то вспоминает Юхрим и хихикает. — Но знаю, что тебе больше всего подойдут «Приключения Тома Сойера». А они есть у дядьки Юхрима.

У меня аж в груди екнуло, столько я слышал про те невероятные приключения — и вот я наткнулся на их след. В моих глазах зреет мольба, и я подражаю Юхриму:

— Дядьку, а вы мне, натурально, не можете дать «Приключения Тома Сойера»? Возможна или невозможна такая возможность?

Но этим старанием я себе только навредил: Юхрим сразу помрачнел, а голос его заскрипел, как калитка:

— Насмешечки, проказник, начинаешь сооружать над старшими? Где ты такой выискался? Смотри, чтобы не пожалел!

— Какие насмешечки? Что вы, дядьку! Разве можно смеяться над старшими, да ещё в Пасхальные праздники?

Моя речь, наверное, была настолько искренней, что Юхрим немного успокоился,

— Есть же такие недовоспитанные, что не имеют ни понятий, ни элегантности, а только и знают, как подшучивать, — сердится он, а глаза и губы его словно обведены толстыми чертами.

— Ага, — соглашаюсь я. — Так вы дадите мне «Приключения Тома Сойера»?

— А зачем они тебе?

— Читать.

— Читать? — хмыкает парень, будто я что-то невообразимое сказал, и из пригоршни семечек выбирает одну тыквенную. Она наводит его на мысль, и он склоняется ко мне: — Ладно, дам тебе, пуцверинок, почитать книгу, но принеси в благодарность дядьке Юхриму четыре стакана жареных тыквенных семечек. Мерь точно, я перепроверю. У меня на шару не проскочишь.

Моя надежда рассеивается по кладбищу, но я хватаюсь за её остатки:

— Дядьку Юхрим, может, я вам это семя осенью принесу, потому что сейчас его нигде не достать?

— До осени и книжка полежит, не бойся, мыши не сгрызут. Запомни: дядька Юхрим, натурально, любит жареные тыквенные семечки. — Он отворачивается от меня, щегольски поправляет галифе, картуз и начинает зубоскалить с девушками.

А ты стой на кладбище и ломай голову, где взять семечек Юхриму — хоть бы одни тыквы ему достались от девчат. Нет, всё-таки неудачником я родился, и всё тут. Недаром мама говорит: кто в мае родился, тот всю жизнь мается. И мой Пасхальный день слегка померк, пока я не ушёл с такими же проказниками на колокольню. Вот там мы уже оторвались у колоколов, и уши целы остались: на Пасху даже звонарь уважает наши уши и чубы...

Сразу после праздников я заметил, что мама, прежде чем надеть блузку, подпоясывается чем-то полотняным, похожим на длинный узкий мешочек.

— Мама, что это вы носите? — удивился я. — Это такой женский пояс?

— Глупыш, — улыбнулась мама, отвернулась и быстро завязала свой странный пояс.

— Скажите, мама.

— Что ж тебе сказать? Вот так я вынашиваю на себе тыквенные семечки.

— Тыквенные? — недоверчиво посмотрел на мать — а вдруг она узнала про мой разговор с Юхримом и теперь смеётся надо мной? Ведь у нас дома и в селе всегда хватало и шуток, и перца на языке.

— Сказала же — тыквенные.

— Они что, заболели, что их надо вынашивать? — осторожно спрашиваю, чтобы не попасть впросак.

— Ну ты скажешь тоже. Это для того, чтобы раньше просыпалась жизнь в них и чтобы тыквы были побольше. Ты же видел, какие у нас тыквы — как поросята лежат?

— Видел.

— Вот и оно: прогревание помогает.

Но меня заинтересовало не столько прогревание, сколько сами семечки. Вот бы мама потеряла пояс — тогда бы Юхриму было что грызть, а мне — что читать. И завертелись мои мысли вокруг пояса, как моль вокруг огня. Я понимал, что это вертится та самая бесовщина, что «не оттуда» выходит, но уже не мог себя остановить.

И, может, долго бы я крутился возле того пояса, если бы мне вдруг не повезло: сегодня мама начала доставать из кладовой, из сундука, из закрома, из-под сволока и даже из-за иконы свои узелки. В них лежало всё то, что позже взойдёт, зацветёт, заиграет на всём огороде: огурцы, фасоль белая, пёстрая и фиолетовая, горох безлузый, турецкий боб, чёрное просо на рассаду, кукуруза жёлтая и красная, капуста, свёкла, мак, морковь, петрушка, лук, чеснок, нут, подсолнечник, вьюнок, ноготки, бархатцы, гвоздика и ещё всякая всячина.

Мама радостно перетряхивала своё богатство, хвасталась его силой и уже видела себя летом в огороде, когда ноги радует роса, а руки и глаза — разное зелье. Я тоже в мыслях залезал в горох или склонял к себе поющие маковки, но больше всего приглядывался к узелкам с тыквенными семечками. Они были немаленькие, и можно было бы из них немного взять. Чтобы самому не стараться, я попросил у матери немного — но она, пожалев, дала лишь одну пригоршню:

— Больше нельзя, Михайлик, это же семена!

В её устах и в её душе слово «семена» было священным. И хоть она нередко жаловалась на свою крестьянскую судьбу с её вечными спутниками — нуждой и нищетой, но ничего не любила так, как землю. Мама верила: земля всё знает — что человек говорит и думает, она может гневаться и быть доброй, и в одиночестве мама тихонько разговаривала с ней, доверяя радости, горести и прося, чтобы она родила на долю каждому: и трудяге, и лодырю.

Когда на огороде появлялся первый огуречный бутон или зацветал повернутый к солнцу подсолнух, мама брала меня, малого, за руку и вела смотреть на это чудо — и тогда в её голубых глазах собиралось столько радости, будто она была хранительницей всей земли.