Произведение «Гуси-лебеди летят.» Михаила Стельмаха является частью школьной программы по украинской литературе 7-го класса. Для ознакомления всей школьной программы, а также материалов для дополнительного чтения - перейдите по ссылке Школьная программа по украинской литературе 7-го класса .
Гуси-лебеди летят. Страница 17
Стельмах Михаил Афанасьевич
Читать онлайн «Гуси-лебеди летят.» | Автор «Стельмах Михаил Афанасьевич»
— Ты что, немцев объелся, или от большого ума пришибленным стал? Когда это и кто это на всём белом свете видел у нашего мужика пианино?
— Ещё увидят, тату. Всё впереди! Вам калитку открыть?
— Ой, не открывай, пёсий сын, а то патерицей об тебя её всю поломаю! — иней пеплом затрясся на голове старика, гася последний огонь его чуприны. — И чему вас только эти большевики учат?
— Чему-то да учат.
— Оно и видно. Разве нам до музыки? Мужицкая музыка — цеп да коса!
Себастьян упрямо встряхнул своей густой, как будто из пламени вырванной шевелюрой:
— Я, тату, с четырнадцатого года и по сей день столько наслушался адской музыки, что мне эта будет как лекарство.
— Лекарство! — скривился отец. — Твоё лекарство теперь — сало или смалец. Хоть бы завалящего кабанчика из экономии приволок. Так нет, не хватило на то ума. Всё село уже смеётся и с меня, и с тебя.
— Ну и хорошо, что смеётся — лишь бы не плакало. Может, послушаете немного музыки? — кивнул в сторону хаты.
Старик оглянулся по сторонам и начал потихоньку оттаивать.
— Так ты, оглашенный, всё-таки чему-то научился? Хоть бы какую барыню-сударыню сыграть?
— Нам такая ерунда не нужна.
— Ну хоть что-то играешь?
— С горем пополам.
— А кто тебя учил?
— Революция!
— Революция?.. — задумался старик. — Что ж, она может... Ну, иди, сыграй.
— А чего ж вы в хату не зайдёте?
Старик покосился на улицу:
— Чтобы раков не печь. Ты играй, а я на завалинке посижу, да тебя поругаю: пусть насмешники видят, что я твой дурости не потакаю.
Опираясь на клюку, старик сел на лавку у стены. А из хаты вскоре потянулись звуки музыки и песня про те васильки, что цветут на горе, про тот барвинок, что расстелился под горою. И увидел старик сквозь затуманенные годы свои далёкие-далёкие васильки, и тот барвинок, и молодую жену, которых видел только в юности...
Ох-ох, какой голос у его сына — за такой и без пианино в театре заплатят. А вот как долго он протянет без кабанчика да коровёнки? Если бы вот так на войнах и в революцию прорешетили не его дитя, а бездушное железо — так и его можно было бы просеивать как зерно... А ему и сейчас всё снятся васильки, барвинок стелется... Чудные нынче стали люди: глядишь — вчерашний мужик, а сегодня уже и не мужик... Что дальше из этого будет? Говорят, опять все заграницы против нас войско собирают, и тогда снова покатятся по дорогам головы сыновей, а по сёлам заплачут похоронные колокола и вдовы...
Полесовщики прощаются с дядькой Себастьяном, и только тогда он спрашивает, зачем я пришёл.
— Та... если можно, хочу посмотреть на того коня, которого вы отбили у бандитов.
— Уже разнюхал? — смеётся он.
— Разнюхал. Говорят, такой конь только у Георгия Победоносца был.
— Славный. Жаль только, что под убийцами ходил. Ну, теперь походит в плуге. Вот выздоровеет — покатаю тебя на нём. Хочешь?
— Ой, хочу, дядьку.
Мы выходим из хаты и идём вдоль завалинки в маленький сад, где в тени лежит раненый конь. Услышав шаги, он тихо и болезненно заржал. Шея его была перевязана вышитым рушником. Дядька Себастьян погладил коня, сказал ему что-то ласковое и вытер слёзы из глаз.
— Плачет, бедный, от боли, — проговорил с сочувствием. — Слышишь, Михайле, это такой умный конь, что, кажется, вот-вот заговорит.
И я верю каждому слову дядьки Себастьяна. Если бы он сказал, что слышал, как говорит скотина — я бы и в это поверил.
— Что ж, Михайле, пора тебе домой. Там, наверное, мама уж не дождётся. Провести тебя?
— Не надо, я сам.
— Не боишься?
— Не боюсь... Я ещё хотел попросить, чтоб вы мне хоть немного объяснили одну книжку.
— Сейчас?
— Если можно, сейчас.
— Раз дело срочное, — усмехнулся председатель, — пойдём к свету.
В хате он раскрывает книгу, сначала удивляется, потом сосредотачивается, хмурится, и на его щеках появляются бугры напряжения.
— Где ты такую умную взял?
— У попа, — рассказываю, как было дело.
— Ага! — с насмешкой говорит дядько, и его лицо так краснеет, что даже исчезают пятна лишаёв. Он перелистывает ещё несколько страниц, снова вчитывается, наконец встаёт из-за стола и, глядя мне в глаза, говорит: — Михайле, это книга про небо. А нам сейчас главное — знать землю, знать и делить её бедным людям. А потом уже будем добираться до неба. Завтра отнеси книгу попу и передай, что я просил давать тебе такие книги, которые ты сейчас сможешь понять. И скажи, что я сам к нему загляну. А завтра вечером снова приходи ко мне. Понял?
— Понял.
— Ну и будь здоров, — прощаясь, подал мне свою большую, жилами обвитую руку...
Сколько лет прошло с тех пор. Я уже и забывать начал эту странную историю с космографией, когда от малого ума над маленьким деревенским ребёнком хотели посмеяться. Но всё это, как из воды, всплыло в тот день, когда крестьянский сын нашей родной земли впервые в истории человечества поднялся в космос… Что и сказать — хорошо смеётся тот, кто смеётся последним!
ГЛАВА ПЯТАЯ
— Михайле, вставай! Слышишь!
— Де-е-душка, ещё чуть-чуть... — никак не могу разлепить тяжёлые веки, а тем временем мой добрый сон трещит и, словно лёд, расползается во все стороны — с утренними туманными полями, с неуклюжими снопами на них, с долиной, прудиком и дуплистыми вербами у берега. Всё это я хочу удержать, но руки мои хватаются не за поля, не за снопы, а за одеяло, которое стягивает дед. Голос у него мягкий, ласковый, будто и сам он стоит ещё во сне.
— Вставай, вставай, дитя, не будь ленивым. За сон коня не купишь.
— А я и не хочу коня покупать, — напрасно отбрыкиваюсь я от деда. — Не хочу, и всё тут.
— Тогда какой же ты будешь хозяин? — посмеивается дед. — Что мы без скотины стоим? Вставай.
— Дедушка, ну хоть капельку...
— Не поможет тебе эта капелька. Уже совсем рассвело, да и завтрак на столе парует. Слышишь, как пахнет? — вытаскивает меня из сна.
Я вдыхаю воздух, но не пойму, что это пахнет: то ли поля, что снились, то ли набитый сеном мешок, на котором я спал, то ли завядшие травы на божнице, то ли еда. Наконец, прищурившись, я поднимаюсь с узкой ясеневой лежанки, которую сделал для меня дед.
За окнами ещё дрожит голубой сон, под ним сизо поблёскивает мокрый спорыш, а на востоке ширится небесная зелень, которую нежно золотит и шафранит невидимое солнце. А в хате по углам ещё ютятся, как старцы, тени.
— Очнулся наконец? — с сочувствием оборачивается от печи мама. На её лице играют горячие отблески, а на рукавах рубашки оживают вышитые цветы. Хоть мы и бедны, но у нас цветы — и в огороде, и на печной трубе, и на полотне, что нас одевало. — Что тебе снилось, дитя?
— Забыл, — еле выдавливаю из себя одно слово. Просонья и язык, и губы не слушаются. А днём — другое дело: тогда мама говорит, что мне бы варежки зашить дратвой — будто больше не на что дратву тратить.
— Умывайся, умывайся, сынок, — торопит дед. — Пора вести кобылу.
Вода и полотенце стирают с меня последние клочки сна, и теперь я чувствую, как на всю хату пахнет кислым хмелем теста, свежесваренной рассыпчатой картошкой и подпечкой*. (*Домашняя лепёшка.) Дед знает, как я люблю горячую подпечку — он берёт её прямо с чёрной сковородки, ломает на четыре части и одну, ещё дымящуюся, подаёт мне:
— Бери, чесночок, ешь — да расти большим!
Эх, если бы сбылось дедово слово — может, не крутили бы тобой, как хотят. Что скажешь не так — стыдят: «Такой большой, а что вытворяешь. Или стыда и ума вместе лишился?» А попросишь чего — совсем другая песня: «Ты ещё мал. Вот вырастешь...»
А растут люди не так уж быстро, как им хотелось бы. Это только грибы после дождя за ночь из земли выскакивают и наперегонки хвастаются шапками. Вспомнив это, я немного повеселел и начал улыбаться. Дед это заметил и добродушно прищурился:
— Видишь, какие у нас подпечки вкусные, а ты вставать не хотел.
— Дед, может, повести кобылу в рощу?
— Можно и в рощу — там сейчас красота! — охотно соглашается дед, душа которого с детства сроднилась с лесом. — Только далеко не заезжай.
— И дайте мне торбу побольше: может, вдруг на опёнки нападу.
— Вот и хорошо, — соглашается мама. — Всё какой-никакой приварок в доме будет. — Она поднимает тяжёлую крышку сундука и даёт мне торбу, сшитую из широкого рукава сорочки, на которой до сих пор краснеют цветы её девичества.
Во дворе уже фыркает и нетерпеливо бьёт копытом наша хитрющая серая. Завидев меня, она приветливо кивает: мол, садись скорее — и мне пора завтракать. Знаем твою натуру: пока голодна — смирная, а как наестся — не подступись: тогда даже на бархатные губы злость собирается.
Серая, скаля зеленоватые зубы, подходит к порогу и начинает тереться шеей о моё плечо. Гляди, как подлизывается с утра. Я её ругаю, какая она паршивая, упрямая и коварная. А ей хоть бы что: снова трётся о плечо и торопит на ту пастьбу, где путаются роса и клочья тумана.
Вот и солнце выкатилось из-за Чумацкого пути и повисло между крыльями ветряка. Дед широко распахивает ворота, а я, выпрямив плечи, на которые уже уселся утренний холодок, выезжаю со двора. И вдруг радостно-радостно становится у меня на душе: вспомнился вчерашний разговор с дядькой Себастьяном, вспомнил, что сегодня пойду к попу, возьму у него книгу — и от всего этого не сдержался, чтоб не рассмеяться.
— Ты чего, шельма, хохочешь? — неожиданно окликает сбоку дядько Николай; за спиной у него качаются грабли, за поясом — коса, из которой выглядывают брусок и мантачка.
— А что, дядьку, разве нельзя? — смеясь, останавливаю перед ним кобылу.
— В постный день — нельзя.
— А я уже сегодня скоромное ел.
— Осквернил себя мясоедством? — нахмурились у дядьки лицо и усатый серп.
— Осквернил, — смиренно говорю, сразу поняв, что дядько Николай только делает вид, будто сердится.
— Я ж вижу, паря, что у тебя щеки аж лоснятся, — дядько Николай крутит пальцем у своей щеки. — И что ж ты там ел из скоромного?
Зная характер дядьки Николая, я тоже начинаю безбожно приукрашивать:
— Да вот вепрятины отведали, да с подпечкой, натёртой чесноком. Мама как раз сегодня хлеб печёт...
Но дядьке уже не интересно, что там печёт мама. Он косо смотрит на меня и переспрашивает:
— Вепрятину? А ты, часом, не того... не врёшь?
— Ну и скажете! — снаружи я будто обижаюсь, а внутри смеюсь, как это часто делает сам дядько Николай — у него этой науке и учился.
— И какая она на вкус? — осторожно допытывается мужик.
— А какая: сало как сало, только немного жёсткое и желудями пахнет.



