Произведение «Гуси-лебеди летят.» Михаила Стельмаха является частью школьной программы по украинской литературе 7-го класса. Для ознакомления всей школьной программы, а также материалов для дополнительного чтения - перейдите по ссылке Школьная программа по украинской литературе 7-го класса .
Гуси-лебеди летят. Страница 15
Стельмах Михаил Афанасьевич
Читать онлайн «Гуси-лебеди летят.» | Автор «Стельмах Михаил Афанасьевич»
А где же та дорога, что соединяет небо и землю и бежит себе меж звёзд? О ней я знал, как только встал на ноги...
— Ну и что? Так ничего и не врубился? — поддел с насмешкой Петро. — Это, слышь, потому что наука без кнута не идёт. Га! Я упрямо мотнул головой:
— Ещё врублюсь! Поначалу трудно.
Но кто мне поможет разобраться в книжке? Перебираю в памяти грамотных с нашей улицы, а все они в лучшем случае умеют письмо накатать да ждать ответа, как соловей лета. Мог бы помочь батюшка, но я к нему больше не пойду — до сих пор стыдно, как вспомню, как рак у него пёк. К дьяку тоже соваться неудобно — с Петром недавно по его саду лазили. Недаром говорят: бедному Савке нет доли ни на печи, ни на лавке... О, а может, пробиться к председателю комнезама дядьке Себастьяну, который всю войну прошёл, не раз был ранен, а потом партизанил в Летичевских лесах? Он же всякие бумаги принимает аж из самой Винницы! Кроме того, дядька Себастьян хорошо знает моего отца и меня на улице узнаёт — даже здоровается.
Вечером, приехав домой, я загнал конягу в конюшню, перемахнул через ворота и, на всякий случай, с улицы заговорил с матерью:
— Слышите, мне надо в бедком.
— Куда, куда? — от удивления мать поворачивает ко мне голову, чтоб лучше слышать одним ухом.
— В бедком! — говорю с достоинством, но немного отступаю от ворот.
— Что, может, выступать перед громадой собрался? — вдруг веселеет мать.
Я это понял как разрешение и тут же испарился из маминого поля зрения. Она говорит, что это у меня получается лучше всех. А мать Петра то же самое говорит про Петра.
Вот так огородами, где ещё на радость воробьям стояла матёрка, я направился к бедкому, где по вечерам всегда было шумно и людно. Здесь бедняки встречались со своими надеждами, здесь они слушали ленинскую правду и не раз ради неё брались за русскую трёхлинейку, английские, французские, немецкие и австрийские винтовки.
Очевидно, было ещё рано. В помещении комбеда возился только сторож (он дымил деркачом и люлькой-макитровкой, в которую можно всыпать целую горсть табака), а у края толстоногого дворянского стола будто бы рассыпался, а будто бы дремал низкорослый бывший подписарь, бывший сельский староста и бывший председатель волвиконкома Гаврило Шевко. Всё у него было уже в прошлом — даже военкомовские штаны и вылинявший, натянутый пружиной картуз. И только с полфунта веснушек, рассыпавшихся по всей физиономии, ещё держали фасон — ничуть ничем не тяготились. Не было их разве что на переносице — на неё кто-то натянул сетку прожилок, которые меняли цвет в зависимости от того, сколько и чего пил человек.
Услышав шорох у порога, Шевко чуть приоткрыл свои узковатые наискось глаза и тут же прикрыл их сморщенными веками, на материал которых хватило бы и на человека куда крупнее.
Я до сих пор не могу забыть это диковинное лицо дядьки Шевка, который, как говорили люди, до недавнего времени сильно страдал падучей к власти. Когда Шевко был трезв и не сонный, в его глазах читались и настороженность, и осторожность, и лукавство, а между ними пробивался и снова прятался ум. Но стоило ему прикрыть глазки толстыми веками, как из всех их складочек начинала брызгать неприкрытая хитрость. Но ей было тесно на веках, и она стекала на ноздри, на губы, на подбородок и властно насмехалась над всем и всеми. Наверное, для кино дядька Шевко был бы настоящей находкой. Как и его странная слава.
Когда в киевском цирке объявился новый правитель Украины гетман Скоропадский, когда по церквям за ясновельможного зазвонили колокола, а на майданах и сходах по крестьянским шкурам засвистели немецкие и австрийские шомполы, в нашем селе никто не захотел становиться старостой. Скоропадовцы держали людей на сходе целый день, но от староства отказались и богатые, и бедные — мала была честь выбивать для чужаков зерно, скот и деньги. Наконец, озверевшие гетманцы заявили, что вызовут из уезда государственную стражу, а та знает, к какой части мужицкого тела прикладываются шомполы. И тогда Шевко степенно вышел из притихшей толпы, прикрыл глаза веками и спросил у хлеборобов:
— Слышали, чем пахнет?
— Гарью, — мрачно ответили ему.
— Если так, выбирайте меня старостой. Послужу, как умею.
Сход сразу заголосил: "Хотим Шевка!"
И вскоре незавидная фигура дядьки Шевка в свитке и постолах появилась на крыльце управы, где ему вручили печать, подушечку под неё, чернильницу, бутылку с чернилами, бумаги и прочие символы власти. Положив всё это на стол, староста снял надутый спереди картуз, махнул рукой — и сход притих от удивления: впервые к нему заговорил такой необычный хозяин села. А у него и голос оказался не из тех, что на людях прячется в сапоги, и слова заверченные, не с первого раза поймёшь.
Люди добрые, кхы, спасибо вам, говорил он, за голоса и любовь, без которой, сами знаете, не каждый обойдётся. Правда, любовь разная бывает: волк тоже кобылу любил, да остались только хвост и грива. Ну да если, говорил же тот, новая власть сильно прижимать не будет, то и я драть не стану — драть и дурень умеет. Думаю я: светлый гетман понимает, что у мужика теперь ничего нет. Так что пусть батюшка сейчас отслужит молебен за мужика и нового старосту, а после молебна лавочники выставят мне сапоги, а нам — двенадцать вёдер самогона, ровно столько, сколько у бога было апостолов, и посмотрим, есть ли у этих вёдер дно. Правильно я, люди добрые, понимаю власть и политику?
— Правильно! — закричал, закружился сход, которому больше всего понравилось, что Шевко вникает в мужицкое, и бурно поднял старосту на "ура".
Но староство Шевка закончилось не так весело, как началось. Когда гетманцы уехали из села, Шевко ещё раз проявил понимание времени и власти. Это ему не забыли даже после смерти. Он сразу сказал людям, что не будет выбивать у них ни зерна, ни скота, ни податей. Это удивило даже тех смельчаков, которые к любой власти относились, как к беде:
— За это, человек, теперь могут душу твою записать на вечный помин.
Но Шевко не внял предостережению:
— Над шкурой дрожать — не по-человечески жить.
— А как ты собираешься выкручиваться?
— Погляжу, видно будет. Что-то мне кажется, эта власть распухла уж больно широко — как бы не лопнула, как мыльный пузырь. Ну а пока пусть с каждого дома принесут мне по десять фунтов зерна — на угощение всяким-разным и на свой пропой.
Такая программа всем пришлась по душе. Вскоре дом Шевка был завален зерном, и он загулял, не щадя ни чужой самогонки, ни собственного здоровья.
Закончилось староство Шевка тем, что из государственной стражи наехали в немецких железных касках гайдамаки, всыпали мужику двадцать пять шомполов по шкуре, забрали последнюю корову и свинью — чтоб не было на дворе ни писка, ни визга.
Шевко стойко выдержал пытки. Он знал, что над ним висит ещё большая туча. После расправы он сполз с окровавленного лавника, сам натянул на себя штаны и в тот же вечер, лёжа на печи, объяснял мужикам:
— Не дивуйтесь, люди добрые: когда у власти нет своей головы — она показывает чужую задницу. Тут много ума никогда и не надо было...
⭢ Продолжение перевода (нажмите, чтобы открыть)
Недолго продержалось на чужом оружии это созвездие мелких карликов, которое, дорвавшись до власти, забыло, что на дворе уже двадцатый век. Наполненное злобой, запятнанное братоубийством и торговлей землёй отцов, это созвездие подалось на мусорники чужих богов — не светить, а тявкать и рычать на родную землю, по которой уже в ясной задумчивости шагал новый рассвет...
Когда на Подолье начала устанавливаться Советская власть, Шевко, как пострадавший, объявился аж на политическом горизонте волости. Сначала стал секретарём, а потом и заместителем председателя ревкома. Через некоторое время бандиты жестоко расправились с председателем, и на его место каким-то чудом вынырнул Шевко.
Вот тогда у него и прорезалась та самая падучая до власти. Одного председательства ему уже было мало, и Шевко начал прибирать к рукам и другие должности. Когда нужно было выбрать военкома, он сам выдвинул свою кандидатуру. Тогда ревком состоял из трёх человек. При голосовании новый секретарь поднял руку за Шевка, а заместитель — против. Такая ситуация не смутила председателя, и он персонально проголосовал за себя. В тот же вечер Шевко гадал с портными, как бы ему одеться так, чтобы все видели, что он и военная, и гражданская власть. Те сшили ему такие галифе, что в них легко помещались две рюмки водки и закуска. Позже Шевку показалось, что у него всё ещё недостаточно власти. Развернув бурную письменную и устную деятельность, он захватил и третью должность — стал председателем бедкома, после чего возгордился на всю волость, а загулял на весь уезд. И чаще всего в запойные дни его можно было найти у упитанной, щёкостойкой бубликарши Стефы. Напившись сверх меры, он всегда допытывался у вдовицы: она калачница или бубликарша?
— Доберётся до тебя советская власть — тогда всё узнаешь, даже где раки зимуют, — беззлобно отвечала женщина, снующая между печью и дежой.
— А я тебе не Советская власть? — шевелил на лбу веснушки Шевко.
— О, придумал тоже! Да разве ты, властелин ты наш! У тебя на лице не власть, а все попойки и гульбища отпечатаны! — нисколько не жалела председателя синеглазая бубликарша и так месила тесто, что оно аж пищало в её руках.
Спустя некоторое время Шевко окончательно обленился, и писарю часто приходилось бегать к дому бубликарши с бумагами на подпись. Небрежно взглянув на бумажки, Шевко неизменно спрашивал:
— А тут нет ошибок?
— Есть, но совсем крошечные, — знал, что сказать, писарь.
— Смотри у меня, чтоб впредь и крошечных не было, — назидательно говорил председатель и выкарябливал подпись...
Вскоре Шевко с грохотом вылетел со всех трёх должностей. Правда, снимали его весело, под хохот людей и новой власти — дай бог каждому, если придётся, чтоб так же сняли... Со временем он смирился с тем, что политическая деятельность слишком тяжела для его чрезмерно жизнерадостного характера, и нашёл удовлетворение в составлении заявлений или прошений — за чарку дьявольской крови. Что касается разных писаний и пития — в этом он и дальше оставался непревзойдённым на весь уезд...
Чувствуя, что я не ухожу от порога, дядька Шевко снова приоткрывает веки, и в его взгляде просыпается любопытство:
— Ты чей будешь?
— Панасов сын.
— Ага, Панасов, — размышляет вслух. — Не из столярского ли уголка?
— Угадали.
— Ну тогда здравствуй.
— Здравы будьте, дядьку.
— Ты чего сюда притарабанился? Может, заявление какое надо написать? — и глаза у дядьки становятся такими, будто их намазали салом.
— Нет.
— А чего? — у Шевка тут же сникает интерес к моей персоне.
— Тут такое дело, что мне лучше бы не говорить, а вам — не слушать.



