Ты, верно, бестолковая… Ступай-ка в пекарню! На, да сама давись этими варениками.
Литошевский уже привык к такому аккомпанементу к ужину и не обращал на него внимания.
— Вот и тебя почему-то до сих пор не вызывает бюро на гастроли. Сидишь без дела да считаешь облака и звёзды на небе. Денег уже в обрез… И вареники жёсткие…
— Да при чём тут вареники к артистическому бюро и к гастролям? — отозвался муж.
— При чём? Сам прекрасно знаешь: не будет гастролей, не будешь есть и вареников. А залу непременно надо пристроить. Негде по-людски принять дам. Заходит же к нам и одна докторша, и другая, и матушка; заходят и учительницы. А вот, верно, зайдёт и капельмейстерша. Я слышала, что капельмейстер Чернявский уже приехал из Петербурга с женой к брату на вакации. Они, надо думать, скоро прикатят к нам, потому что она же старая моя петербургская знакомая, да и твоя любимица. Не принимать же её в этих свинарниках.
— В каких это свинарниках? Опомнись! Это ты уже совсем забарствовала и кобенишься. Комнатки хороши, как игрушки, как писанки. Опомнись! Что ты несёшь!
— Ты сам опомнись! — бубнила жена, сердитая на вареники.
— Я застелил комнаты персидскими коврами, чего уж нигде не бывает в свинарниках с берлогой. А она…
— А она… — перекривила жена Литошевского, — шли-ка поскорее деньги, да не мешкай. Пока капельмейстерша соберётся ко мне с визитом, я и залу пристрою, и оштукатурю, и приукрашу.
— Помоги тебе бог! Почему бы и вправду не пристроить лишнюю комнату, — сказал Литошевский, вставая из-за стола и выходя с папиросой на крыльцо.
Майская ночь была тихая и роскошная. Небо сияло звёздами. Над купами ив темнел высокий шпиль с остроконечной колокольней. Рось лоснилась звёздами. Чудесная окрестность этого вида снова напомнила Литошевскому какие-то декорации пышного вечера на сцене. Он невольно тихо запел арию:
"Ночь тиха, ночь ясна: я не могу заснуть"… И долго он сидел и тихо напевал. Его и вправду не брал сон: он привык ложиться спать и засыпать глубокой ночью, по своей артистической привычке.
II
На другой день хозяева встали только в двенадцатом часу, едва умылись и собирались садиться за чай на крыльце, как за садом и за хатой, на спуске между холмами, послышался стук повозки, которая тарахтела и всё приближалась, очевидно, сворачивая не к мельнице, не к плотине, а за угол усадьбы, к воротам.
— Кто-то к нам едет: поворачивает со спуска ко двору, — промолвил Литошевский.
— Может, как раз капельмейстер с женой. Вот уж поспешили! Где же я их принимать буду? — сказала вполголоса жена.
— А вот же! В кабинете! — отозвался Литошевский.
Батрак выбежал из конюшни и поспешил открывать ворота. Ворота распахнулись, и во двор влетел на вокзальной жёлтой повозке гость, закутанный с головой от пыли в белое парусиновое пальто. На голове торчал острый капюшон, закрывавший лоб до самых чёрных густых бровей. Чёрная бородка на белом пальто казалась пучком угольков.
— А! Маврикий Павлович Николаидос едет! — сказал Литошевский.
— Он, он. Что это он так рано с визитом? — сказала София Леоновна, и её лицо сразу будто прояснилось, повеселело. Глаза так и заблестели.
Литошевский побежал навстречу, открыл калитку со двора в цветник и трижды расцеловался с гостем. Гость направился к крыльцу, на ходу поспешно сбросил белое пальто и швырнул его на штакетник. Николаидос был начальником недалёкой железнодорожной станции. Он был грек, родом откуда-то из-под Бердянска, смолоду служил в армии, был офицером, но потом оставил военную службу и получил место начальника на вокзале.
София Леоновна тотчас переменилась: стала весёлая, приветливая. Она не пошла, а будто побежала навстречу Николаидосу и поздоровалась с ним очень приветливо.
— Не удивляйтесь, что я так рано приехал. Вам есть пакет с почты. Я догадываюсь, что в этом пакете заключается какая-то приятная для вас весть, — сказал гость.
— Верно, вызывают меня на гастроли, — отозвался Литошевский, разрывая конверт и быстро пробегая глазами письмо.
— Что? Вызывают? — спросила жена.
— Конечно, вызывают, только бог знает куда. Господи, какая даль! — сказал Литошевский. — На Волгу и за Волгу, аж на Урал!
— Прошу же в комнаты! — попросила гостя София Леоновна.
Николаидос на ходу поспешно отёр платком пыль с лица и вошёл в покои. Литошевский пригласил его в кабинет, потому что в гостиной как раз в это время служанка хлопотала и прибирала. Кабинет был обставлен точь-в-точь так же, как и гостиная. Турецкая широкая софа была застлана чудесным бархатным стриженым персидским ковром. Перед софой был расстелен попроще здоровенный ковёр с чудесными мелкими узорами, а на стене висел такой же немалый ковёр с чудесными резкими красноватыми и жёлто-огненными арабесками. В углах стояли высокие персидские вазы, от ярких лоснящихся красок которых глаза так и тянуло в себя. На стенах висели продолговатые олеографии чудесных видов Маккарта. Солнце било в два окна через весь кабинет, словно протянуло две золотые основы из золотых нитей, упавшие где-то из золотой сновальни под небесами, и будто зажгло горячим лучом узоры ковра на полу. Светлые, резкие и блестящие персидские узоры стали будто ещё горячее. Кабинет от этого сияния будто загорелся, будто тлел жаром и словно готов был вот-вот вспыхнуть.
Николаидос вошёл в кабинет и снова поздоровался с хозяевами.
— А вы, София Леоновна, ничего себе, поправляетесь, да ещё и похорошели! — сказал Николаидос.
— Видно, только в ваших глазах похорошела.
Он чмокнул её в руку, а хозяина в обе румяные щёки. София Леоновна попросила его сесть на софу, хозяин подал ему сигары. Николаидос был высокий ростом, немного сухощавый, костистый и широкоплечий. Короткая бородка вся словно завилась мелкими кудряшками. У него были густые ровные чёрные брови, роскошные большие усы, крупный тонкий и ровный нос, большие тёмно-красные губы и большие продолговатые карие глаза. Всё на его лице было крупное, но всё было гармоничное. Всё его лицо было смугловатое, с лёгким матовым оливковым восточным оттенком. Но полные тёмно-красные губы, крупные карие лоснящиеся, даже будто сердитые глаза придавали свежесть его лицу. Руки были тонкие, с длинными, будто выточенными пальцами. На руках чернели волосы, словно руки обросли мхом. Это был образец человека далёкого Востока, мужчины лохматого и волосатого, но мужественного, крепкого, по-своему тоже красивого. Николаидос издали немного походил на чудесного сильного и могучего льва с кудлатой головой, который вдруг очутился здесь, в покоях, и устроился на турецкой софе.
София Леоновна невольно залюбовалась гостем, поглядывая на него издали. Николаидос своей фигурой так шёл к этой восточной обстановке, а персидские ковры, залитые солнцем, так шли к его лицу, что казалось, будто вся эта восточная блестящая обстановка была придумана и устроена нарочно для него. Его крупные лоснящиеся глаза словно украли частицу солнечного луча, сыпали блеск и оживляли и освещали и без того колоритную и как будто жаркую обстановку.
София Леоновна почувствовала, что эти жаркие, будто искристые глаза притягивают её, словно какие-то чары. Её потянуло какой-то силой к этому мужественному, живому, лохматому человеку, ей захотелось сесть с ним рядом, даже плечом к плечу, вблизи наглядеться на его блестящие глаза, даже приласкаться, прижаться к нему. Она не утерпела и, зажёгши папироску, села рядком с ним, хотя и отдельно, поодаль от него. Николаидос уже давно бывал у артиста в гостях.
София Леоновна видела Николаидоса не впервые; но никогда он не приходился ей так по вкусу, как в это жаркое утро среди горячей, словно пылающей восточной обстановки.
"Этот роскошный Николаидос как сядет, — будто пламя за собой ведёт. Раз глянет острыми глазами, — словно ножом полоснёт, а во второй раз взглянет, — будто осыплет лаской. Ой, скорее бы муж уехал куда-нибудь на гастроли! Надо будет завести роман с этим лохматым соседом. А и стоило бы завести. Это не пасхальный сахарный херувимчик, как мой Литошевский. Сколько в нём огня! Сколько пыла! В нём есть какая-то другая поэзия, не обыкновенная, а колоритная, жаркая, — невольно вертелись мысли у хозяйки. — Этот мужественный грек не то что молоденькие студенты-армяне, похожие на восточных ангелочков, с которых византийцы, верно, писали херувимов на иконах", — вспомнила она о своём прежнем романе.
— Как здоровье вашей жены и детей? — спросил Флегонт Петрович у гостя.
— Спасибо вам за память. Жена всё чем-то хворает на грудь да чего-то покашливает. А дети мои, слава богу, здоровы, как зелёные огурчики, — ответил гость. — Уже мне, сказать по правде, немного и осточертело, что жена всё хворает и всё чего-то киснет.
— О, видите, какие добрые эти мужчины! Как они нас жалеют! Как заботятся о нас! А если бы вы заботились о её здоровье, то послали бы её куда-нибудь на тёплые воды, она бы и оправилась. Вы денег жалеете? Так, да? — спросила София Леоновна.
— На что ей те воды? У нас на вокзале вода такая хорошая, как минеральная за границей. Пусть пьёт по бутылке, а хоть и по ведру в день, так даже застарелая болезнь пройдёт, — сказал Николаидос, очевидно, в шутку.
— Вот тебе и на! И у нас в колодце вода хороша, но если бы мне пришлось, я бы не пила её для лечения вёдрами, а дала бы дёру за границу на какие-нибудь лучшие тёплые воды.
— А моя жена не из таких, будет пить и колодезную, и речную хорошую воду вместо заграничной.
— А если, сохрани бог, разболеется да и умрёт! — всполошилась София Леоновна с искренним сочувствием к больной жене Николаидоса.
— Как умрёт, так другую найдём. Мало ли женщин на свете? — сказал в шутку Николаидос, засмеявшись, и из-под его красных губ блеснули ровные, будто подрезанные, белые и крепкие зубы.
— Ну и пренебрегаете же вы женским полом! Будто женщины какие-нибудь утки или гусыни, которых на свете без счёту, будто им цена — по семь за луковицу! — засмеялась и София Леоновна.
— А то ж! Этого цвету — по всему свету! — прибавил и Флегонт Петрович шутки ради.
— Ну, нельзя сказать, чтобы и ваш брат был так уж дорог, чтобы и вашего брата было слишком мало на свете, — отозвалась хозяйка.
— Так, значит, и тебе, надо думать, не будет жаль, если я вот махну куда-нибудь вдаль на гастроли? — сказал как бы с усмешкой Флегонт Петрович.
— Ни капельки! Поедешь, поездишь да и опять приедешь, ещё и денег мне привезёшь. А лучше присылай их частями, так я сейчас найду им дело: примусь пристраивать залу сбоку дома, чтобы не терять времени и лета.
Служанка мелькнула с самоваром в открытых дверях и понесла самовар на крыльцо.
— Вот и самовар вскипел, Маврикий Павлович! Прошу на крыльцо, а то в покоях душно, как в бане, — сказала хозяйка и, вскочив с софы, направилась к двери.
Николаидос поднялся и сам легко и бодро.


