Ужин ещё не был готов. Да они и не спешили с ужином. Живя в городах, Литошевский ужинал и ложился спать глубокой ночью, в третьем часу, а утром спал долго, почти до полудня. Жена и сама должна была привыкать к такому порядку. И они оба даже и летом у себя дома на приволье не могли оставить своей городской служебной привычки — ложиться в глухую ночь и спать до полудня.
Литошевского взяла скука в одиночестве. Он взял лампу и перешёл в гостиную. От прихожей направо был его кабинет, налево — гостиная, отделённая от спальни только толстой занавесью из пёстрой узорчатой материи до самого потолка. Литошевский поставил лампу на стол у стены возле турецкой низкой и широкой софы с толстыми валиками по обе стороны, а сам сел на мягкую софу и опёрся плечами на толстый валик, которым была обрамлена софа у стены.
Прежде он пел несколько лет в Тифлисе за Кавказом и там перенял склонность и даже вкус к восточному убранству комнат. И свои горницы он обставил на восточный лад: застелил и гостиную, и кабинет почти сплошь персидскими коврами, накупив их за Кавказом, где они стоили вдвое дешевле, чем у нас на Украине. Над низкой софой висел на стене чуть не до самого потолка огромный ковёр, испещрённый яркими крупными узорами из звёзд и крестиков. Софа была покрыта чудесным персидским бархатным стриженым ковриком с мелкими резкими дивными узорами. Возле софы на полу был расстелен большой более простой гладкий ковёр, почти до самого порога. Над окнами висели занавеси из украинских пёстрых клетчатых плахт. В обоих углах на столиках маячили причудливые высокие и узкие, пёстро расписанные грузинские вазы, походившие на древние греческие амфоры. На стене болтались длиннющие ножи, а возле них висела в узорчатых ножнах сабля с чудесной серебряной рукояткой с коралловыми бусинами. Эту штуку он всегда брал с собой в странствия по горам и закавказским городам для безопасности. При ярком свете лампы вся небольшая горница была словно расписана кистью во всякие светлые, резкие, но красивые узоры и веселила глаза, как чудесная писанка или красивый восточный киоск, расписанный каким-нибудь персидским мастером, большим художником этого восточного искусства.
Литошевскому так хотелось, чтобы жена вошла в горницу, села рядом с ним, мило поговорила с ним, приласкала его. А она всё где-то шмыгала по тёмным закоулкам ощупью, словно нарочно отстранялась от него и от гостиной.
— София! А поди-ка сюда на минутку! Что-то хочу у тебя спросить! — крикнул Флегонт Петрович через все покои.
— А что там тебе надо? Да мне некогда! Будто не можешь спросить издали, — пробубнила низким альтом София где-то далеко, словно где-то в погребе или в кладовке.
В последние годы она уже не говорила, а бубнила, а то и ворчала не только в разговоре со своим мужем, но даже с батраками и служанками. Добрый по натуре и покладистый Флегонт Петрович уже давно заметил эту перемену в ней, но как-то понемногу освоился, а потом привык и не очень-то обращал внимание на это вечное ворчание. София Леоновна неожиданно вошла в горницу, словно ступила в турецкий киоск, красивая лицом и статная. Пёстрая стена и застланный ковром пол словно бросили на неё отблеск ярких, горячих красок. Её чёрные брови на матовом лбу, почти чёрные блестящие глаза, чёрные толстые косы, обвивавшие голову, необыкновенно подходили к такому восточному убранству, к резким восточным краскам. Флегонту Петровичу почудилось, что она вышла из-за декораций на яркую сцену, и он невольно залюбовался ею.
— Что это служанка так долго возится с ужином?
— А вот и возится! Варит вареники на ужин, — пробубнила как будто сердито София Леоновна. — Раскатывала коржи, а я резала вареницы, а теперь она уже лепит вареники.
— Я так распелся, что проза взяла своё: захотелось мне вареников, а служанка чего-то замешкалась.
— Тебе всё замешкалась. Вот я под собой и ног не чую, так натопталась возле детей, — сказала София Леоновна и тяжело села на софу, устроилась на широкой софе, поджав ноги, и опёрлась локтем о валик.
Флегонт Петрович вдруг поднялся и отошёл к двери. Ему захотелось посмотреть издали на свою любимую Софию среди новеньких цветистых ковров. Ковры были совсем новые, недавно привезённые с Кавказа. Крупная фигура жены была словно нарисована на цветистом поле на картине. София Леоновна на этом цветистом резком фоне напоминала восточную Паризаду в сказочном дворце или холёную красавицу черкешенку в расписном султанском киоске. Он долго любовался ею издали.
— Что это ты вылупил глаза, будто всё ещё не налюбовался на эти глупые персидские ковры? — отозвалась София с бубнением, но с оттенком удовольствия в голосе, даже с маленькой улыбкой на тёмно-красных губах.
Ей нравилось, что она и до сих пор не утратила своей чарующей силы и влияния и на мужа, да и… на других мужчин.
— Любуюсь тобой издали. Ты на этой разукрашенной софе очень похожа на персидскую царицу или на турецкую одалиску, — промолвил Литошевский.
— Ну, невелика мне честь, если я лицом похожа на какую-то турецкую дурочку одалиску.
Литошевский поспешно направился к софе и словно упал на софу рядом с Софией Леоновной, обхватив её мягкое полное плечо ладонью.
— У тебя всё шутки да ухаживания: это тебя сцена так направляет; а у меня "дела, что голова бела", как говорит наша служанка: некогда мне разводить нежности да ухаживания.
— Что это тебе так занекогда стало? Пусть служанка сама хлопочет у печи. Помнишь, как поют в песне: "Ой найму я наймичку, сама сяду в запічку". Вот и ты сядь да и сиди, сложив руки, да и барствуй себе хоть с утра до вечера, — сказал Флегонт Петрович, тесно прижавшись к жене и чмокнув её в упругую щёку.
Софии Леоновне были неприятны эти ласки и поцелуи. Она пристально взглянула на мужа, на его белое пухлое лицо, на нежные, почти девичьи румянцы на щеках — и его очень белое, располневшее лицо, и румянцы, и пухлые губы стали ей почему-то неприятны.
"Истинно сахарный пасхальный херувим, которого ставят на столах возле пасок и баб на освящение на Пасху, — мелькнула у неё на одну минуту мысль. — Когда он был худее и проще и будто немного неуклюжее, не такой телистый и пухлый, он мне больше нравился. А теперь размяк, и как тесто на дрожжах расползается да растекается, так и он словно расплылся…"
София Леоновна понемногу выпуталась из его объятия и даже немного отодвинулась от него. "Не дай боже, если он начнёт ещё больше сытеть и толстеть да станет пузаном, как откормленный, да ещё смахнёт на нашего соседа, судебного следователя!.. Я его возненавижу…" — думала тайком София Леоновна.
— Как жаль, что я должен тебя покинуть среди этой хорошенькой обстановки и идти по светам. Я тебя не увижу, может, месяца два, — сказал Литошевский, пристально глядя на неё.
— Невелика беда, если не увидишь меня два месяца. Не ехать же мне в такую даль и не шататься повсюду, как шатаются цыгане, да ещё и с двумя детьми.
— Почему же не ехать? Заберём детей да и поедем в странствие. Я тебя так люблю, что без тебя меня будет брать скука. Ещё чего доброго, я от скуки запью да загуляю, — сказал Литошевский.
— Может, ещё и эти персидские ковры потащим с собой? — спросила София Леоновна с усмешкой.
— А почему бы и не забрать ковры? Застелем коврами какой-нибудь мерзкий номер в гостинице, а один ковёр повесим на стену. Ты сядешь на кровати, вся укутанная этими узорами, а я буду смотреть да насматриваться на тебя.
— Ишь ты! Дай мне покой с такой таскотнёй! Это твои выдумки. Перепачкаем хорошие ковры да ещё и всякой дряни навезём из тех вонючих закутков, поезжай сам и шли мне скорее деньги, да ещё и побольше денег. А я тут примусь прихорашивать нашу усадьбу, — сказала жена и вышла, чтобы ладить стол к ужину.
Литошевский остался один в горнице и задумался. В горнице стало тихо. Даже соловьиное тёхканье не доходило до него. Только где-то издали, в пору великой ночной тишины, шёл шум от плотины и от спуска, словно где-то гудел и шумел далёкий водопад.
Вскоре жена крикнула из дальней комнаты и позвала его ужинать. На столе стояла на тарелке ветчина. Возле стола крутились два толстых кота и мяукали, просили есть.
София Леоновна не жалела ветчины для котов, отрубила ножом два здоровенных куска дорогой белоцерковской ветчины и бросила на пол котам. Она очень любила котов, словно собственных детей. Коты всегда кормились тем кормом, который ела она сама за столом. Эти котяры так разленились, что пренебрегали мышами, никогда не ходили на охоту, только грели бока на солнце на крыльце…
"Сама себе удивляюсь! Сытых котяг люблю, а толстых мужчин не выношу и ненавижу, — думала София Леоновна, взяв на руки одного котяру и гладя его против шерсти. — Чудной и капризный человеческий нрав…"
Выпив по две рюмки доброй водки, Литошевский и София Леоновна набросились на ветчину. Вскоре служанка принесла вареники, которые будто плавали в масле. София Леоновна подцепила на тарелку вареник, разрезала на две половинки и попробовала. Вареницы были очень толстые и упругие, даже с комочками внутри.
— Вот я из-за тебя не доглядела вареников. Устя толсто раскатала коржи, и вареницы вышли толстые. Да ещё, кажется, вареники немного переварились. А всё это из-за тебя. Вздумалось тебе любоваться да голубиться вон там на софе. А теперь набивай рот какими-то шкурлатками. И сам ничего не делает, бьёт баклуши, да ещё и меня отрывает от дела, — пробубнила низким альтовым голосом София Леоновна.
Литошевский не очень обращал внимание на это бубнение и уплетал вареники за обе щёки. Он уже привык к жениной брани и ссорам. Она бубнила и бранилась чуть не с утра до вечера, и муж уже не замечал этого, как люди не замечают воздуха, которым дышат.
— Устя! — крикнула София Леоновна, — зачем ты раскатала толстые вареницы, да ещё и тесто не вымесила, потому что я чувствую твёрдые комочки, словно в выскребках? Стоит от тебя только отвернуться, и ты уже беду наделаешь. Не стоять же мне у тебя над душой! — говорила София Леоновна, поглядывая на Устю злыми глазами. Устя стояла ни жива ни мертва и только хлопала веками да лупала глазами.
— Потому что у нас раскатывают такие коржи; я думала, что будет как раз хорошо, — оправдывалась Устя.
— У нас… Да где же это у вас? Сколько раз я тебе втолковывала! А ты всё по-своему.


