• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса
  • реклама на сайте rest.kyiv.ua

Fata Morgana Страница 9

Коцюбинский Михаил Михайлович

Читать онлайн «Fata Morgana» | Автор «Коцюбинский Михаил Михайлович»

Гафийка ходила на работу одна. Древняя беда снова вернулась. Горько было Маланке.

Вот, вырастила ребёнка, берегла, холила, готова была небо к ногам положить да звёздами укрыть, а теперь отдай среди людей на поневиряния.

Она знала, что значит служить. Это хорошо знали её натруженные руки, её душа, заглушенная в наймах, словно цветок в бурьянах.

Одно только утешало Маланку: вот-вот, и незаметно — начнут делить землю. Тогда Гафийка оставит службу и снова вернётся домой.

А когда пришлось отводить Гафийку к Пидпаре, Маланка была словно с креста снята. Кланялась и просила, чтобы не обижали ребёнка.

У Пидпары Гафийку ждала целодневная работа. Хозяйка была слабая, немощная женщина, всё стонала и едва шаркала по полу шлёпанцами на босу ногу. Вся домашняя работа легла на Гафийку, а больше всего хлопот доставляли свиньи. Кабаны лежали по загонам, а хрячки, свиноматки и поросята рыли двор. Утром, пока Гафийка готовила им еду, всё это визжало, хрюкало, толкалось рылами в дверь. А над головой назойливо стонала хозяйка, скрипел её голос и шаркали шлёпанцы по полу. Гафийка радовалась, что наконец попадала среди свиней. Свиной гурт, задиристый и прожорливый, сразу набрасывался на неё, вырывал из рук, глушил криком и чуть не сбивал с ног. Она не могла справиться и только смотрела, как свиньи опрокидывали пойло, месили ногами еду и пачкали. Хряки в загонах вели себя лучше. Чистые, тяжёлые, они не хотели тревожить свой зад и вставали лишь на передние ноги. Их нужно было уговаривать есть. Они не хотели. Жмурили сонные маленькие глаза, задирали вверх чистые круглые пятачки и так нежно стонали: ох! о-ох!.. словно хозяйка. Гафийка чесала им животы, такие розовые, полные; тогда они отставляли ещё заднюю ногу, а закрученный хвостик, будто живой кренделёк, всё время дрожал... Ох!.. о-ох!..

Сюда любил заходить и сам Пидпара. Когда его высокая фигура появлялась в дверях, а на загон падала тень, Гафийка вздрагивала. Она боялась Пидпары. Он был неласковый, суровый; вечная забота пряталась у него под мохнатыми бровями, серебрилась в чёрных волосах. Он тыкал палкой кабанов, поднимал их на ноги и прощупывал хребты. Не глядя на Гафийку, говорил сурово:

— Гляди у меня, девка, чтобы чисто было у свиней. Божья тварь любит, чтобы за ней ухаживали.

Кроме Гафийки, были ещё два наёмных работника. Пидпара гнал челядь за водой. Ему всё казалось мало работы. Он сам работал за двоих. Когда работники ели, голодные, много, он ворчал жене: «как есть, так потеет, а как работает, так мёрзнет... стук-грюк, лишь бы с рук...». Если же еда была невкусная и работник откладывал ложку, Пидпара сердился: «беднота! что оно дома ело? Юшку с картошкой».

Гафийке казалось, что это он про неё говорит. Особенно Пидпара ненавидел бедных. Хмурил густые брови и с презрением цедил сквозь зубы: «голытьба! что она имеет... Если бы работала, лентяйка, то и имела бы. А так на чужое зарится».

Хорошо было только то, что хозяин редко сидел в доме. Он вечно был в поле, на сенокосе, в амбаре, возле свиней. Везде от его высокой фигуры падала тень — и там, где она падала, работа, казалось, шла быстрее.

Иногда, по воскресеньям, Пидпара снимал с жерди жупан и подпоясывался широким поясом.

После ухода Пидпары хозяйка млела, словно умирала:

— Пошёл на сход... ох, ох... что-то колет в груди... Моего люди очень слушают... что скажет, так и будет... Страшно — уважают. Хотели в старосты выбрать, да мой не хочет. Чтоб добро не растеклось без хозяина... Ох, горюшко... ох!..

Но было в этом что-то так, да не так.

Пидпара возвращался сердитый.

— Чёрт его знает, что с народом сталось, — жаловался жене. — Прежде что скажешь, всякий тебя слушал, а теперь хоть молчи... распустились. Уже мне эти верховоды... Голытьба! тьфу!..

Под его бровями ложилась тень.

Порой собирались гости. В прохладу, в праздник, приходил Скоробогатько Максим, сельский староста, которого дразнили «волчком», и тесть Пидпары, Гаврила. Они садились во дворе, на свежем воздухе, а Гафийка выносила из избы сало и рыбу. Хозяйка, хоть было тепло, накидывала на плечи полушубок и тоже присоединялась к компании.

Они ели и обсуждали, где что выгоднее продать, кто сколько чего собрал, кого и как обманул. Рыжий Максим имел привычку сгребать со стола все крошки в пригоршню и кидать в рот, а после сала облизывать пальцы. И не потому, что был голоден, а чтоб не пропало. Он неспокойно моргал глазами, всё время смеялся и поворачивал во все стороны широкое лицо с густыми веснушками. Он всегда сводил спокойный разговор на скользкую тему.

— Вот скоро голытьба начнёт землю делить... Ха-ха! На что богатым столько земли? Чтобы, значит, «всем по семь»... Ха-ха!.. Сколько у тебя? Тридцать? Вот двадцать три и отрежут. Ха-ха!..

Пидпара не любил шуток. Но Максима было нелегко остановить. Он уже подмигивал Гавриле.

— А вам, кум, не грех и больше отдать. На что вам, правда, вы уже стары, пусть голытьба в палки вобьётся, попробует папки.

— А то ж! Что общине, то и бабе, — криво усмехался Гаврила. — Ещё придётся на старости за сноп работать.

— Ой-ой! Ещё как! Разве ж забыли жать?

Пидпара сердился.

Чёрта с два возьмут. Он и прута не даст. Что деды да отцы кровью добыли, то нерушимо. А что надбавил — то его труд, и всяким бездельникам зась.

— Положил бы на месте, как пса, пусть бы рискнул кто — не побоялся бы греха!

Пидпариха кутается в полушубок и стонет.

— Ты бы хоть ружьё получше купил... Ох, ох, боже мой!.. Твоё негодное, верёвкой связываешь...

— Обойдётся и так... зачем деньги терять...

«Ну, этот и клочка не выпустит из рук, пока жив», — качала головой Гафийка.

После таких разговоров Пидпара становился ещё мрачнее. Укладываясь на ночь, он поправлял на стене ружьё и клал возле себя топор.

Гафийке становилось страшно.

* * *

Небо сеет мелкий дождик на густое сито, а Мажуга накрыл плечи мешком и ходит по селу. Сгибается и разгибается, как складной нож.

— Слыхали, пан не хочет прибавить цену...

— Откуда знаешь?

— Только что Прокоп с людьми был у пана.

— Что ж пан?

— Как было доселе, так, говорит, и будет. Дороже не даст.

— Так. Что ж нам теперь?

Мажуга поднимает руку, словно голоблю, сжимает кулак и выбрасывает из впалой груди, будто из бездны:

— Будем бастовать.

— Не захотим мы — наймут ямищан.

— Ямищане не пойдут. Они тоже подняли цену.

Олекса Безик выходит со своего двора, за ним по грязи скачет детвора, как цыганчата.

Он на всё согласен. Если забастовка — так забастовка. Хуже не будет.

Мажуга идёт дальше. Его фигура в сетке дождя то вытягивается, то снова коротится, будто рыба в неводе бьётся.

Маланка спрятала руки под передником и зло блеснула глазами.

— Так, люди добрые, так. Лезьте в ярмо, жните за тринадцатый сноп. Послужите пану.

И сжала сухие, увядшие губы.

— Не дождётся. Пусть сам себе жнёт.

— Когда ж стерня колет...

Александр Дейнека грубо ругается. Тяжёлые ругательства гулко падают, как цеп на току.

Он мокнет, а в избу не идёт. В гурте ему легче.

— Уперся пан, держимся и мы.

— Против общины ничего не сделает.

— Не заставит жать.

— Конечно.

— Бастуем — и конец, — решает Півтора Лиха.

А Мажуга уже на другом углу людей поднимает.

— Слышали?

— Да слышали.

— Ну что ж?

— Как все.

— Бастуют.

— Коли бастуют, то и мы пристанем.

А панское поле дремлет, как море, в серо-зелёной дымке ему снится серп.

* * *

Хома сидит на горке. Андрей возле него. Солнце палит. Колышется марево над селом и полями, и в нём танцуют — слева винокурня, справа — двор.

Голос у Андрея тонкий, плаксивый. Будто милостыню просит у Хомы глазами.

— Видите, Хома, что со мной сделали.

Но Хомины глаза мутные, как мыльная вода. Уперлись куда-то в даль и только изредка, как на мыльном пузыре, блеснёт в них зелёно-красная искорка.

— Куда я теперь? Что мне делать, когда нет рук?

— Х-ха!

— Им такие не нужны. У них здоровых хватает.

Хома молчит.

— Что ж мне — пропадать?

— А пропадёшь.

— Где ж правда на свете?

— Молчи, Андрей. Молчи да гибни.

— Живой не хочет гинуть.

— Теперь он плачет, а прежде радовался: винокурня! Чудо какое!.. Чтоб тому глаза играли да зубы плясали, кто её строил.

Андрей гаснет сразу и уже больше говорит сам с собой:

— Съели меня, пане добродзею... Взяли да и съели...

— А ты думал — пожалеют? Гляди сюда!

Хома трогает Андрея за плечо и поворачивает налево. — Видишь тех, что там! — Потом поворачивает направо: — и тех, что там, богачей, кулаков... Они на людей капканы ставят, как на волка. Попался — сдерут с тебя шкуру, обдерут дочиста, а что им не нужно, выбросят в навоз.

— Правду вы говорите, Хома, ой, правду...

— Думаешь — фабрику строят, фольварок возводят. А они сети плетут на людей, ставят силки, чтоб человеческую силу поймать в них, кровь людскую высосать, чтоб вас пожрало, как шашель брус...

Андрею душно. Старые слова говорит Гудзь, а режут они сегодня, как наточенный нож, словно бельма с глаз снимают. На миг глаза пронзили стены винокурни, заборы панского двора и смотрят вглубь, по-новому.

— Запоганили землю, как коростой, — слышит Андрей. — Их горстка, а гляди, как насели земле на грудь, как протянули далеко руки. Задушили сёла своими ланами, как петлёй шею, загнали в щёлку — вон лежат сёла, как кучи навоза на панском поле, а над ними дымят сахарни и винокурни, да людскую силу перегоняют в деньги...

Андрею странно, что он только сегодня увидел, какие на самом деле маленькие, потерянные сёла. Словно кто-то рассыпал по майдану горстку соломы с воза. И ещё ему удивительно, что панский пастух словно вырос вдруг перед ним. Сидит рядом, будто дуб врос в землю, а к его ногам покорно катят жёлтые волны полей и даже солнце смиренно стелется долу.

Андрей забыл жаловаться. Он только смотрит и слушает.

— Посмотри на меня, а я на тебя. Ты мне покажешь седой волос, своё увечье, а я тебе что? Может, душу свою, что закопал в навозе, пока стерёг панский скот! Я там всё закопал, чем душа горела, а ты, один за другим, глядел да молчал, чтоб вы онемели навеки все до единого, кроты слепые...

Овва! А что смог бы Андрей? Чем виноваты люди?

Хома впивается в Андрея глазами мутными. Острый колючий смех высек из них искры, а в глубине серо-жёлтой гуще уже закипает.

Андрей не может моргнуть, ему жутко. Хома молчит, но Андрей чувствует, что смех бурлит в нём, как вода в котле.

Смех вырвался наконец, и солнце прищурилось.

И вдруг большое, горячее лицо придвинулось ближе, к самому уху Андрея, повеяло жаром. Слова полетели так быстро, что он едва их ловил.

— Не мог? Нет, врёшь, мог.