Видишь — поля... пшеница, как море... панское богатство... А ты взял спичку — одну спичку из коробка — и в небо взметнулись дымы, а на земле остался один только пепел... Видишь — дома, дворцы, полным-полно скота, добра... а ты пришёл маленький, серый, словно мышиная тень, — и за тобою лишь уголья...
Хома говорит всё быстрее и быстрее, рвёт слова, свистит и клокочет.
— От пана к пану... из винокурни в сахарню... из гнезда в гнездо. Всюду, где людская кривда свила себе гнездо, пока не останется голая земля...
У Андрея глаза лезут на лоб, а за плечами — мурашки.
— Слышишь? — свистит Хома, — только голая земля да солнце.
Хома помешался... Что он такое говорит? Андрею нужно что-то ответить, но язык, пугливый, как заяц, убегает куда-то в горло.
Наконец повернулся, но выходит совсем не то, что нужно.
— Бог с вами, Хома. Разве такое можно делать?
Хома смотрит молча, потом цедит сверху вниз, словно меж глаз плюёт:
— Хам ты... Червяк... Гни, пропадай, чтобы и след твой исчез, будто тебя никогда не было...
— Ну и какие же вы, Хома...
Но Хома не слушает. Встаёт высокий, лютый и уходит в пшеницу, как в воду, а Андрей прилип к земле, будто прошлогодний гнилой лист.
* * *
Эконом кланяется пану, а на бронзовом лице, где всегда блуждало солнце, пан видит какой-то неспокой.
— Ну что там, Ян?
— Прошу пана, сегодня нельзя начинать жатву.
— Это почему? Разве Ян вчера не приказывал?
— Всё село обошёл, прошу почтенного пана, да никто на работу не вышел. Не хотят жать по нашей цене.
— Как это — не хотят?
Пан встрепенулся. Забастовка? У него? Пан чувствует оскорбление. Он знает, что по селам бывали забастовки, но чтобы у него, когда он всегда был добр к крестьянам, не раз прощал вспашку, а его жена никогда не отказывала больным в порошках хины, маслице и арниковом примочке... Он ещё раз хочет услышать:
— Как ты сказал — не хотят?
— Так, прошу пана.
Обычное дело. Мажь мужика хоть мёдом, а он ужалит, как змея.
Пан выглядывает в окно. Солнце только что взошло.
— Ну хорошо. Вот что... сейчас же мне на коня и бегом в Ямище. Нанять ямищан. Если не захотят, прибавь цену.
— Слушаю пана.
— Лентяи!
Но не успела утренняя тишина проглотить топот конских копыт, как снаружи влетает в дом приглушённый гул, и только высокий женский голос режет его, как пламя дым.
Что там?
Пан открывает окно.
Вся челядь во дворе. Даже пастухи. Наёмницы из кухни на бегу шелестят юбками... Какие-то чужие люди.
— Что там за шум? Какие там люди?
Пан запахивает распахнутую грудь и хочет что-то понять, но на него не обращают внимания.
— Максим! Кто там? Максим!
Максим наконец бежит, какой-то растерянный, с испуганными глазами, а за ним другие.
— Это, прошу пана, не наша вина... Жизнь дороже службы... Искалечат, что потом дети будут делать...
— Что такое? Ну! Говори!
В ответ челядь кричит хором:
— Как что? Забастовка. Если не покинем работы, побьют... Чего тут стоять, пошли... Эй, ребята, пошли... Это, пане, не наша воля...
Кровь заливает пану голову.
— Куда вы! Сто-ять!..
Его рассерженный голос скрежечет, как железо по камню, и вдруг обрывается. Пан чувствует, что голос его упал, разбился, и нет сил его поднять. Напрасно. Челядь уже у ворот, сбилась в воротах, как серая отара, которую гонят на пастбище. Из дома выбегают девушки и только мелькают на солнце красными подолами. От хлева, запоздав, спешит одинокий маленький гусак. Поднял полы руками, картуз насунул, кнут волочится за ним по земле, словно гадючка, и оставляет за собой кривой след.
— Куда ты? Шельмец! — топает ногой пан. — Назад!..
Гусак только прибавляет шагу. Пан минуту стоит и глядит в пустоту.
— Бестии! мужики!..
Он торопливо натягивает штаны и выбегает во двор.
Пусто.
Идёт вдоль строений. Странно. Не его двор. Будто чужой.
Заходит в чёрную пекарню, пинает дверью и кричит:
— Марино!
Никого.
— Елена!
Тишина.
В чёрной пекарне, как в кузне. Закопчённые стены, земляной пол в ямах, а кислый дух пота и закваски, словно ленивый кот на печи, крепко засел. Возле печи оберемок дров, начатая чистка картошки. И всё брошено в беспорядке.
Пан идёт дальше. По двору растеклись гуси: гусёнки переваливаются с ноги на ногу, будто ветер гонит по траве жёлтые пушинки. Не выгнали, значит, на пастбище. Пан качает головой. Коровы так и остались в хлеву. Двери в каретник распахнуты, и чёрная пустота глядит оттуда, как беззубый рот. Бричка стоит во дворе, а возле неё валяются сбруи. Ах ты, скотина, быдло! Пан берёт сбрую, чтобы занести на место, но тут же бросает. Неужели никого и возле лошадей?
— Мусий, эй!!
Опять тишина.
— Мусий! Ты там?
Странно падает голос в окрестную пустоту и без ответа гаснет.
Пан скрещивает на груди руки и оглядывает двор…
Что же это такое?
Сон ли это, или правда?
Вот только что двор был как сердце, бьющееся и разгоняющее по телу кровь, а теперь всё замерло, остановилось, и каждая запертая дверь, каждая чёрная дыра проёма — как загадка.
Псы увидели пана и уже скулят у его ног, прыгают на грудь.
Прочь!
Ах вы, бестии, мужики!
Возвращается в дом. И там везде пусто. Жена ещё спит. Он проходит через пустые комнаты, заглядывает в столовую, ищет горничную — ни души. Злость его душит. Гремит дверями, опрокидывает стулья и хочет так крикнуть, чтобы по всем домам загремела конюшенная брань.
Ах, бестии, быдло!
Где Ян?
Он замирает и прислушивается.
От этого слова вдруг зашумели вокруг его поля, заволновалась спелая пшеница. А жать нельзя!
Где Ян?
Ведь он сам послал Яна в Ямище нанимать жнецов. Ямищане прибудут, и всё уладится. Но эти мужики!
Пан не может сидеть в доме. Его тянет во двор. В этом дворе-трупе есть какая-то притягательность. Он снова обходит его от конца до конца, одинокий и беспомощный, мимо запертых ворот амбаров, чёрных проёмов хлевов, влажных и блестящих глаз коров.
А Ян, весь в поту, в облаке пыли, мчится обратно. Конь сопит — сопит и эконом, трясущийся в стременах. Его встречают криками:
— Ну что, панский подпевала, нанял ямищан?
— Есть у тебя жнецов вдоволь? ха-ха!
Ян скачет, не оглядываясь, и только взмахивает нагайкой да молча кивает назад.
Село замкнулось, ждёт. Глаза у всех зоркие, уши чуткие. Двор — словно мертвец в селе: тихий, неподвижный, но будит тревогу.
Весть о том, что ямищане не хотят наниматься, несётся по селу быстрее, чем конь эконома. Хоть день рабочий, а все дома. У ворот кучками стоят люди, в хатах двери настежь. На огородах работа замерла. Стоят меж грядок, заложив руки, и разговаривают через соседские заборы.
— Слыхали? Ни души во дворе. Все ушли.
— Они давно уж были заодно, ждали только, пока люди начнут.
— Что же будет?
— Зерно посыплется, прибавит цену.
— Глядите, чтоб не нанял чужих.
— Где там, не пустят. Наши не пустят чужих.
Прокип уговаривает:
— Держитесь. Если будем стоять вместе, за нами верх.
Его слова ловят прямо с губ.
— А как же. В гурте, говорили, и батьку бить хорошо.
Побогаче ворчат. Они по колено вросли в землю, им трудно.
— Забастовка! Вот вам забастовка... не одному за спиной зачешется... эт, чёрт знает что.
Но не очень боятся.
Молодёжь смеётся.
— Ловко?
— Ещё бы!
В полдень дети разносят весть: пан пошёл на винокурню. Сквозь оконные стёкла, с огородов и из-за заборов за паном следят сотни глаз. Пан идёт среди этих глаз, как под звёздным небом.
— Пошёл на винокурню к зятю.
— Обедать отправился, дома-то не сварено.
— Не наготовлено.
Даже Панас Кандзюба смачно чмокает губами:
— Одел бы тебя в постолы...
Скоро снова новость: панич Лёльо послал во двор рабочих с винокурни.
— Наши побили рабочих.
— Брехня. Никто их не бил. Не пустили — и всё.
— Пусть пан сам за скотиной ходит.
— Мы ему не мешаем.
Прокип просит Дейнеку и двух парней встать на караул и не пускать никого во двор.
Позже выезжает из двора пані на конях, которых выслал с винокурни Лёльо.
День тянется долго, как год. Кажется, что пшеница сыплется в поле, что пан не выдержит больше, вот-вот позовёт жать, согласится на то, чего желают люди.
После полудня снова мчится селом эконом, как бешеный. Хлещет коня и подпрыгивает в стременах, будто хочет обогнать лошадь.
Люди успевают увидеть лишь конский круп да спину эконома.
— Понесло куда-то в Пески.
— Не поживится там. Не наймутся.
— Почему?
— Бастуют.
Вечер близко, а перемен никаких. Только на панском дворе ревут коровы.
Тихо садится красное солнце на зелёном небе, верно, на ветер. Что-то гнетущее, тревожное незаметно растёт на земле. Жарко светятся окна в хатах, а рев скотины давит густой воздух. Хоть бы кто-то накормил животных...
— Что ж она виновата... Стоит, бедная, ни ест, ни пьёт...
Панский двор всё громче ревёт. Коровы уже не мычат, а хриплым, скрипучим рёвом, полным отчаяния и муки, зовут на помощь. Лошади сердито ржут. Они словно бунтуют в стойле, бьют копытами землю и гневно раздувают ноздри.
Женщины с тоской выбегают из хат.
— Ой, сил нет слушать, как скотина плачет.
—— Право, сама побегу кормить...
—— Тоска какая, господи... Мои дети аж плачут.
Смеркается. Тени выходят из своих углов и тихо, украдкой ложатся земле на грудь.
А из панского двора упорно и нестерпимо бьют в село волны дикого рёва, будто корабль гибнет в море и в последней агонии рвёт глотки сирен.
Тогда Прокип посылает парней во двор пана.
Скотина ни в чём не виновата.
* * *
Пан сидел молча — и люди тоже. Ходили в поле, жали свой хлеб и зло усмехались, когда панский эконом без толку возвращался из соседних сёл. Солнце палило, пшеница пересыхала, вот-вот могла рассыпаться. Приезжал становый. Почтовые колокольчики, лай собак, грубые окрики и ругань — всё это проплыло, как облако на летнем небе. Так и уехал ни с чем. Только Хому забрали, потому что становому он показался страшным.
А пшеница сыпалась.
Тогда эконом смягчился. Ставил водку и всё уговаривал. Один обругает, другой выпьет. Пили водку — почему не пить? Но на работу не шли. Может, кто и хотел, да боялся. А пшеница сыпалась.
Маланка пошла в поле. Прильнула ухом к безбрежной ниве, как чайка грудью к морю, и слушала, как тихо шелушится зерно из перезрелого колоса, мягко падает на землю, как нива плачет золотыми слезами. Ей было жалко, как ребёнка, хоть оно и панское. Становится на колени, раздвигает стебли и собирает красные зёрна так осторожно, нежно, любовно, словно млад енца вынимает из купели. Хлеб святой!..
Некоторые из сдавшихся возвращались к пану. А жатва всё не начиналась. Наконец через неделю пан прибавил цену. Не такую, как хотели люди, но всё же гораздо лучшую, чем была.
— Вставать?
— Встаём.
Прокип тоже советовал:
— Дошли до края.
Люди сразу кинулись на панское поле, как к воде в жару, быстро нагромоздили копны, стога.
А Хому Гудзя вскоре выпустили.



