Ах, боже... Куда бежать? Где? Кто стрелял? Выбежали за село, какие-то люди стоят. Не спрашивая, кинулись бить. Били насмерть, куда попало, пока не отогнали. До самого рассвета никто уже не спал, а утром пошли осматривать. Восемь лежало мёртвых, один был ещё тёплый, стонал... Ах, боже.
* * *
Назначено было собраться на майдане, у сходки. Гуща пришёл раньше. Он тревожно ходил под крыльцом и всё выглядывал. Прокип уже был здесь.
— Что-то не сходятся, — беспокоился Марко.
— Ещё рано, подойдут.
Однако и Прокип был неспокоен. Нелегко было унять народ. Повсюду шли погромы, пожары, что пронеслись по сёлам огненным вихрем и всё захватили в своём размахе. Люди не хотели отличаться от других, своих соседей, и нужно было много труда, чтобы остановить движение. Но Гуща и Прокип победили. Они убедили людей, что не нужно жечь и разрушать народное добро. Не пан ставил дома. Мужицкие руки клали брус к брусу, балку к балке, и всё это должно теперь служить на пользу людям. Сегодня должно было решиться, за кем победа — за ними или за Хомой, который подстрекал уничтожать всё и жечь.
Народ медленно стекался. Вон показался Семён Мажуга во главе целой гурьбы. Панас Кандзюба тоже вёл хозяев. Майдан наполнялся и начинал шуметь. Марко пожимал всем руки. Что-то душило его в груди, подступало к горлу, и когда он услышал свой голос, то не узнал его.
— А знамя принесли?
— Вот оно! Есть! — отозвался Мажуга и, развернув, поднял.
— Все пришли?
— Все.
Можно было выступать. Но не выступали. Только когда знамя качнулось и тихо поплыло в воздухе, тронулись с места и медленно пошли. Ноги шуршали в грязи, словно шептали раки в мешке, а кривобокие лачуги, бедные и ободранные, как-то невероятно смотрели на это шествие.
Панское подворье дремало, сонное и пустое. Там словно никого не было. Лишь псы порыкивали и прятались. Народ вливался через ворота во двор, как вода в горлышко бутылки. На крыльце конюшни появился возчик. Гуща велел позвать пана.
— Пана нет.
— А где же он?
— Убежал ночью.
В народе прошёл гул.
— Убежал? Ну что ж, пусть выйдет приказчик.
Ян вышел из конторы бледный и без шапки. Его холодные глаза тревожно метались по людям. Он невольно подался назад. Но Гуща остановил его, вынул из кармана бумагу и начал разворачивать. Среди большой тишины слышалось только, как шелестят листы. Казалось, что Гуща слишком долго это делает. Наконец он откашлялся, выпрямился и высоким, чуть чужим голосом начал читать. Все уже знали этот приговор, но теперь он звучал по-новому, торжественно, словно церковное слово. Да, да. Уже знали, что с этого дня земля не панская, а народная, что народ забирает её обратно, в свою собственность. Ниву, освящённую трудом дедов и внуков.
Все слушали молча и затаив дыхание.
Гуща закончил и обратился к Яну:
— Ты нам не нужен. Собирайся и убирайся отсюда.
Ян хотел что-то сказать, но не смог, и только беззвучно шевелились его побелевшие губы, а дрожащие руки чего-то искали.
Он пошатнулся и, как пьяный, направился к конторе.
Но там не задержался. Через минуту выскочил оттуда, испуганно глянул на толпу и хрипло крикнул:
— Мусий! запрягай бричку!
Панаса Кандзюбу словно укололо.
— Бричку! А на воз с навозом? Не хочешь, пан? Слышите, люди, он хочет бричку!
Народ словно проснулся. Послышался смех.
— Вот так захотел. Кончилось панство.
— Не давать бричку.
— Готовь, Мусий, воз.
— С навозом.
Мусий кинулся к возу. Но Ян покраснел.
— Не надо лошадей. Пустите меня пешком.
— С богом!..
Эконом натянул шапку и как-то боком протиснулся сквозь толпу. Его глаза, словно застигнутые мыши, с ужасом всматривались в каждое лицо, руки были наготове, чтобы обороняться, но никто его не тронул. Наконец, когда Ян оказался за воротами, всем стало легче, словно соринка выпала из глаза. Нужно было принимать экономию.
— Как будем принимать?
— Выберем троих. Пусть управляют. Там видно будет.
— Довольно трёх. Прокипа, Гущу и Безика, может...
— Нет, лучше Мажугу...
— Пишите приговор.
Олекса Безик вынес на середину двора стол. Гуща за ним устроился.
Стояло серое осеннее утро. Всё было серым. Небо, далёкое поле, голый вишняк за домом, дома и люди. Запах конского навоза и свежих яблок крепко держался в воздухе.
Поднимался гул. Маланка никому не давала покоя. Надо бы записать, чтобы скорее делили землю. Чего ждать? И так довольно ждали. Пусть бы каждый уже знал, что его и где. Она сверкала глазами и всем докучала. Запах яблок щекотал ноздри. Почему бы не угоститься? Ведь народное добро, как говорит Гуща, но в доме, наверное, много интересных вещей. Наливок, мягких подушек, посуды и всяких чудных безделушек, каких мужику и видеть не доводилось. Так и останется тут? Молодки заглядывали в окна. Ключница будто догадалась, вынесла из погреба две корзины яблок и всех угощала.
Тем временем Гуща закончил. Народ подходил долго, и долго тяжёлые рабочие руки выводили закорючки или ставили крест, чтобы было крепко. Прокип созвал всю дворню, отнял ключи.
— Кто не хочет служить общине, может уйти со двора.
Не захотели ключница и возчик, их не удерживали. Двор постепенно пустел. Остались только выбранные — Прокип, Гуща и Мажуга.
Панское имение перешло к народу.
Никто так ревностно не заботился о «народном добре», как Прокип. Целыми днями он ходил от амбара к конюшне, от коровника на ток, выдавал челядям харчи, лошадям корм и зерно птице. Всюду сам присматривал, всюду наводил порядок. И всё записывал в книгу, чтобы знали, что, куда и сколько пошло. Качал головой и удивлялся, какой тут беспорядок. Нет, из пана плохой хозяин. Пропадало добро без хозяйского глаза. Надо хлеб молотить, а машина до сих пор стоит без починки. Плуги проржавели, без лемехов, на лошадях изорванные шлеи. Всё требует труда и денег, а денег нет. Тогда посоветовались вместе, и Прокип повёз продавать пшеницу.
Все трое поселились в конторе, в тех комнатах, где жил эконом. Жена старалась, чтобы Прокип ночевал дома, ей было странно без хозяина в избе, но он и слышать не хотел: его избрала громада.
Ночами ему не спалось. Он выходил из конторы, нырял в гущу осенней ночи и прислушивался, как стучит ночной сторож вокруг двора. Было странно и радостно вместе. То, что недавно видел во сне, теперь сбылось. Жизнь повернулась к людям лицом. Справедливость взглянула в глаза. Не будет больше бедных и богатых, земля всех накормит. Народ сам выкует себе судьбу, только бы не мешали. Эти дома, комнаты, по которым прежде бродил один ненасытный и жадный человек, теперь пойдут под школы. Здесь будут собираться люди, там будут чтения. Воображение рисовало другую жизнь, ночь отступала, окна светились огнями, гул наполнял стены, расправлял груди...
Ещё не рассвело, а Прокип будил работников, звенел ключами.
В руках у него всегда белела книга. Он заносил в неё каждую народную копейку, каждое стебельце. Из села приходили люди.
— Ну как там наша экономия?
Всем было любопытно, как ведётся хозяйство, что делают управители. Что лучше — разделить землю между людьми или, может, сообща обрабатывать поле и потом делить хлеб. Маланка чуть не кричала, чтобы скорее делили. Всем объясняли, водили на ток, в коровники, советовались, на что использовать дома.
— Здесь бы стоило сделать школу, — говорил Прокип.
Но Гуща шёл дальше.
— Школа у нас уже есть, сделаем лучше народный университет.
Люди соглашались на всё, и на школу, и на университет. Пусть учатся люди, не только паны.
Панас Кандзюба смотрел на поле, которое тянулось от ворот и упиралось в небо, и всё вздыхал. Ему было досадно, что пан убежал, что он не увидит «пана в постолах».
А по полю постоянно бродили какие-то фигуры и чернели на сером небе. Это нетерпеливые измеряли землю, чтобы узнать, сколько достанется на душу.
Маланка, засучив подол и вся согнувшись, словно цапля, переставляла ноги по размокшей пашне.
* * *
Хома смеялся и зло смеялся.
— Стережёте панское добро? Ха-ха! Берегите, берегите, чтобы не пропало. Поблагодарит пан, когда вернётся назад. Аякже...
Зеленоватые глаза прыгали у него, как лягушки по болоту.
— Он думает один с другим, что если пан убежал, то уж и пропал. Как бы не так! Такой не пропадёт. Нагонит казаков полное село и — шасть в тёплую хату. Спасибо вам, люди, что сберегли. На вашей спине запишет благодарность. Нет, если хочешь делать, так делай так, чтобы ему не захотелось возвращаться, чтобы пустота смердела. Выкури дымом и огнём... Сровняй всё с землёй, чтобы было голое, как ладонь...
Хома тыкал грубым пальцем в ладонь.
— Вот... как ладонь.
Те, кому снились панские коровы, заводские гуси и прочее добро, ловили Хомино слово.
Ведь правда. Если бы не выдумывал Гуща, у них всё было бы так же, как у других. Ещё неизвестно, будут ли делить землю или нет, а пока какая польза людям?
Андрей поднимал искалеченную руку.
— Где же правда? Нам такое делают, а мы что им за это?
И поглядывал на винокурню. Его раздражало, что она всё ещё стоит, гордо поднимает дымовую трубу и беззаботно пускает дым, будто смеётся.
— Пан сбежал, а панича Лёлю на семя оставили. Пусть курит, пан добродей, водку. Хе-хе!
Хома сердито сопел.
— А то ж. Так и будет стоять, что с ней сделаешь?
Ну, Хома знал, что сделать. У него разговор короткий:
— Сжечь.
И это «сжечь» свистело у него в зубах, как ветер. Было чудом, что винокурня до сих пор стоит. Только мозолит глаза. Всюду по сёлам покончили с панами, всюду дымились развалины, а тут — винокурня. Куда ни глянь — она. То труба попадёт в глаз, то дым, как чёрный косматый змей, клубится в воздухе. По ночам воет свисток да горят окна, как волчьи глаза, и всё по-старому, будто ничего не случилось. Что за напасть? Теперь мужицкое право, не панское. Всюду разгромили панов, и так миновалось. Даже чужие смеются. Если бы не Прокип, не Гуща — давно бы покончили. А панич Лёля? Какая от него польза? Как сосал народную кровь, так и будет сосать. Андрея покалечил, неужели ждать, пока и другим так же будет?
Андрей всем жаловался, но теперь его рука стала знаменем.
— Глядите, что делают с нами в винокурне!
Его брали за руку и внимательно рассматривали безпалый обрубок, словно видели впервые.
Панский пастух шлялся везде, и всюду, где он появлялся, его зелёные глаза будоражили народ.
Даже сторонников Гущи.
— Разве мы хуже других?
* * *
В среду уже знали, что это будет в четверг. Хома ходил от хаты к хате...
— Как ударят в колокола — выходи. Кто не выйдет — подожгу.
Он был решителен; видно было, что не шутит.
Поздно светилось в четверг, как в пасхальную ночь. Люди молча готовили топоры, колья, железные лопаты.



