Завтра в семь утра должен был состояться поединок на пистолетах. Расстояние — пятнадцать шагов, троекратная смена пуль, а в случае, если противники останутся невредимыми, — повторный поединок через полчаса. Около одиннадцати часов капитан вышел из военного казино.
— А где живёт та... женщина? — спросил он на прощание. Ему подали адрес Юлии, после чего он, отсалютовав и не подав никому руки, вышел прочь.
VIII
Выйдя из казино, капитан некоторое время шёл прямо перед собой, машинально, бессознательно, как заведённый автомат. Обходил прохожих, сворачивал на углах с улицы на улицу и всё шёл дальше, не задумываясь, не зная, куда идёт и зачем. Он чувствовал потребность в движении, в темноте и забвении.
Ночь была холодная, тихая и тёмная. Шёл снег, и его ледяные хлопья густо оседали капитану на лицо, на глаза и уста. Он чувствовал их прикосновение, как уколы булавок, но одновременно ощущал странное наслаждение в этих уколах. Грохот проносившихся в бешеном разгоне фиакров тоже казался ему приятным, потому что, как ему казалось, он заглушал ту бурю, что неистово бушевала у него внутри, разрушая, переворачивая и вырывая с корнем всё то, что было для него святым, прекрасным, любимым.
С улицы Фредра он вышел на Батория, оттуда — на Каменную, дальше — на Панскую, затем свернул и пошёл по этой улице в направлении Зелёной, но, не заходя на Зелёную, повернул на улицу Зибликевича. Он искал уединённых тёмных переулков, вот почему свернул на Стежкову и снова вышел на противоположный конец улицы Фредра. Оттуда через Академическую площадь пошёл вверх по Гончарской, дальше — на улицу Голембья, спустился вниз на Каличу, а затем шёл прямо по улице Оссолинских к пустому и погружённому во тьму Иезуитскому саду. Деревья в саду стояли голые, их ветви терялись в темноте, лишь более толстые стволы и сучья вырисовывались, как чёрные столбы на тёмном фоне. Снег шёл густо и затемнял свет фонарей, слабо мерцавших на углах улиц. Грохот фиакров долетал сюда только издалека, словно глухое непрерывное клокотание. Капитан шёл без остановки, судорожно сжимая в ладони холодную рукоять сабли. Он боялся остановиться хоть на мгновение, будто за ним гналась некая тень, которая, стоит только ему замереть, тут же догонит и разорвёт его на части.
Наконец он встрепенулся, остановился, переводя дух, и начал собирать рассеянные, разбитые силы своей души.
— Что это со мной было? Что случилось? — спрашивал он себя, стараясь объяснить себе этот внезапный и такой странный обвал. — Ведь вчера я вернулся из Боснии. Ведь вчера, ещё вчера, я был счастлив — так счастлив, как никогда в жизни. Даже у самого бога я спрашивал: за что он даёт мне столько счастья. Дурак, дурак! Я даже не чувствовал, не догадывался, что всё моё счастье — это мираж, фата-моргана, мыльный пузырь! И вот пузырь лопнул. Что же дальше?
Капитан был тепло одет и закалён к холоду. Но всё же почувствовал, как в тот миг нестерпимый мороз пронизывает всё его существо, проникает в самое сердце, в мозг и причиняет страшную боль. И снова, не зная сам, что делать с собой, как травмированный зверь, он бросился быстрым шагом вперёд мимо Сейма, по улице Мицкевича и вверх по ней до церкви Святого Юра. Только на площади перед собором остановился, хватая воздух полной грудью и тяжело дыша. И снова в его голове закрутились мысли. Словно живая, встала перед ним недавняя сцена в казино.
«Чего они хотят от меня? За что меня карают? Ведь я ничего им не сделал. О подлецы, подлецы, ничтожества! Чтобы ударить меня в самое сердце, чтобы убить сперва морально, а потом и физически, — ведь этого они и хотят! — они клевещут на мою жену, забрасывают грязью всё, что для меня было самым святым. Настоящая заговорщицкая сеть! „Если ты, Редлих, не хочешь взять его на себя, то каждый из нас готов это сделать“. Ведь это были их слова! Они заманили меня в ловушку, окружили и знали, что я не вырвусь. Подослали ко мне этого идиота Редлиха домой, чтобы оскорбить, спровоцировать, втянуть в западню. О подлецы, подлецы! Иуды! Но нет, так легко вы меня не съедите! Я буду бороться, зубами грызть вас буду, но не дам вам так просто торжествовать надо мной!»
Он выпрямился и, охватив ненавистным взглядом это тёмное, погружённое во мрак озеро, сложенное из домов, дворцов, с мигающими тут и там огоньками и гулом фиакров, расстилавшееся перед его глазами, по привычке военного выхватил саблю из ножен и взмахнул ею — так, что воздух засвистел. А потом, вонзив саблю обратно в ножны, лёгким шагом с поднятой головой пошёл вниз по улице обратно к Сейму.
Но на полпути он вдруг остановился, замер, будто окаменел. Та страшная тень, что преследовала его с момента выхода из казино и затаилась где-то вдали, теперь вонзила в него когти. Это произошло внезапно, незаметно. Он был спокоен. Ему казалось, что решимость — отомстить завтра офицерам, замышлявшим его гибель — придала ему силы и уверенности. В этом чувстве уверенности ему даже промелькнула мысль: «Пойду домой».
И в ту же секунду он почувствовал, как та тварь вцепилась в него лапой, почувствовал нестерпимую боль, почувствовал, как отчаяние мертвым лицом заглядывает ему в глаза.
«Домой? Зачем? Что я там увижу?»
Эти вопросы крутились у него в голове, как петли, на которых закреплена дверь, ведущая в адскую бездну. Что скрывается там, за этой дверью, — не в силах постичь ни один разум, ни одно воображение. «Страх» — слишком слабое слово, чтобы прикрыть то, что там затаилось. Подземные камеры, где некогда людей пытали жесточайшими муками, — были бы местами утехи и покоя по сравнению с той бездной, что раскрывала пасть внутри его души.
Ведь его жена — это должно быть чудовище, вампир, сосущий человеческую кровь! Ведь та прекрасная, невинная женщина, полная любви и такая ему милая — это должна быть дьяволица, сообщница той сатанинской женщины! Редлих сказал ему это — человек, которого он никогда не ловил на лжи, человек совестливый, который не бросает таких гнусных подозрений на ветер, его школьный товарищ и искренний друг. Значит, это может быть правдой? «О, в таком случае проклинаю день, когда я родился, и миг, когда прозвучало: вот человеческое существо! В таком случае нет большего позора на свете, чем быть мужчиной!»
Капитана трясло, как в лихорадке. Он мчался по улицам, не сознавая толком, куда бежит. Но спустя полчаса скитаний вдруг увидел, что оказался на улице Пекарской, напротив того дома, где находилась его квартира. В окне спальни горел свет. Капитан стал на тротуаре на противоположной стороне улицы и уставился на этот свет.
«Ждёт меня!» — проносились в его голове мысли, бессвязные, как увядшие листья, гонимые осенним ветром. — «А дети, мои дети, называют тётей ту... ту...»
Он заскрежетал зубами. Безумная злоба вскипела в нём. Одним прыжком перескочил улицу и подбежал к воротам дома. Дёрнул звонок, чтобы разбудить сторожа. Ворваться в её спальню, заставить признаться, задушить, разорвать, загрызть — вот была его мысль. Но едва он додумал её до конца, сам испугался и отскочил от двери на улицу, на противоположный тротуар, и помчался прочь, как последний трус, боясь, что сторож проснётся, увидит его и заставит войти в дом. Нет, в ту минуту войти в свой дом он не смог бы ни за какие сокровища мира! Он был в таком состоянии, что, без сомнения, или Анелю, или его самого вынесли бы завтра трупом из спальни. К счастью, звонок по львовскому обычаю не сработал, или сторож не услышал однократного звонка — так или иначе, никто не вышел открывать дверь. Проведя несколько минут в смертельной тревоге, прячась за углом дома, дрожа и оглядываясь по сторонам, как вор, капитан понемногу начал успокаиваться и чуть более хладнокровно обдумывать свои отношения с Анелей.
«А она там где-то ждёт меня!» — вновь сновалась оборванная, бессвязная нить мыслей. — «Беспокоится, удивляется, почему не прихожу. Раньше плакала, когда я оставлял её допоздна одну. Теперь, должно быть, уже привыкла. О, и ко многому другому привыкла! Ведь то, что говорил о ней Редлих, — всё правда, чистая правда! Чувствую это всей душой, всей сущностью! Сойти с ума можно от этого чувства. Отчаяние! Отчаяние! А он говорил, что у него есть доказательства! Значит, до этого дошла моя любимая, моя обожаемая, мать моих детей! Нет, я этого не стерплю! Сейчас же, в эту минуту, мы должны свести счёты — навсегда! Ведь так или иначе, мы не можем больше жить вместе!»
И снова направился к воротам. Но едва он вышел на середину улицы, напротив подъезда, как ему почудились тяжёлые шаги и сонное пыхтение сторожа, идущего открывать дверь. И когда в ту минуту он увидел отблеск, шедший из Анелиного окна — это вялое, мягкое освещение, пробивающееся сквозь густую сетку падающих снежинок и в его глазах приобретавшее лёгкий пурпурный оттенок, будто отражённое от широкой лужи крови, — его снова охватил безумный страх, и он, не раздумывая, не оглядываясь, с грохотом сабли о мостовую, бросился прочь от этого подъезда вверх по Пекарской и свернул в один из боковых переулков, ведущих к Лычаковской. Полицейский, стоявший на углу той улицы, увидев военного, бегущего с такой поспешностью, и догадавшись, что случилось нечто, требующее вмешательства, побежал за ним. Увидев приближающегося полисмена, капитан свернул в тёмный переулок Францисканскую и побежал вверх по ней.
— Господин! Господин! Подождите! — кричал ему полицейский, поскользнувшись и поняв, что не догонит беглеца. Но капитан не слышал его крика. Полицейский начал свистеть, пытаясь привлечь внимание других постов, но поблизости никого не оказалось, и свист остался без ответа. Тем временем капитан выбежал на Куркову. Ему перехватило дыхание. Он остановился в тёмной подворотне, где его никто не мог заметить на расстоянии десяти шагов, и долго переводил дух, стараясь снова связать оборванную нить мыслей. Но на этот раз их направление было совершенно иным.
«А ведь она меня любит! И детей любит. Это видно в каждом её движении, в каждом слове, в каждом письме. Любовь и бездонное развращение — разве могут существовать вместе? И разве её разврат, её преступления действительно так уж доказаны? Она предупреждала меня, чтобы я не верил сплетням. Значит, и до неё они тоже доходили. Заклинала, чтобы я ушёл из армии…



