Зайдя однажды, между прочим, в книжную лавку за некоторыми литературными и научными изданиями, которыми единственно питал душу в провинциальной пустыне, я застал там какого-то молодого господина, разглядывавшего и перебирающего ноты. Стоя в стороне и ожидая заказанных книг, просматривая на скорую руку журналы, я невольно стал приглядываться к стройному молодому человеку, который с каким-то почти необычайным интересом будто бы изучал ноты и показался мне для этого увлечения слишком молод. Говорю «слишком молод», потому что, хоть я и видел его лишь в профиль и в низко надвинутой на лоб шляпе, как у людей, спешащих и не заботящихся о внешности, однако его весеннее пальто выдавалo в сравнении с ростом слишком нежную и юную стать. Получив, наконец, свои книги и расплатившись, я в последний раз взглянул на молодого человека, который в ту минуту, словно очнувшись от погружённости, быстро поднял голову над нотами и посмотрел мне прямо в лицо.
— Господин Олесь! — сказал он и улыбнулся, подходя ко мне.
— Нестор… мальчик! — воскликнул я. — Это действительно ты?
Это был и вправду он. Он узнал меня в последнюю секунду по голосу, по которому узнал бы и в толпе «тысяч».
— Я ведь немного музыкант, — добавил он, будто извиняясь за свои слова.
Я, обрадованный столь неожиданной встречей, засыпал прежнего любимца множеством вопросов: чем занимается, как живёт, что нового в их семье. Он отвечал серьёзно, спокойно, тихим голосом, с улыбкой одним уголком губ, пока я не отводил взгляда от этого возмужавшего лица, в котором ещё оставалось что-то почти детское. Слово за словом текли вопросы, и он так же спокойно отвечал. Говорил, что писал мне, хотя, возможно, его письма не доходили. Сообщил, как сдал матуру, а не получив ни на два, ни на три письма ответа, перестал писать. Теперь же он, не теряя ни минуты, готовится к гражданскому экзамену, чтобы, сдав его, как можно скорее поступить на государственную службу.
— В какую? — спросил я.
Он назвал. Это было одно из самых серьёзных ведомств, требовавшее много труда и учёбы, но, как объяснял, его туда влекло.
— Войдёшь в элиту [29] чиновничества, — заметил я, а про себя подумал: «Ты ведь аристократ», и, помолчав, добавил: — А где же твоя сестра?
— Маня? — переспросил он и взглянул на часы.
— Да. Она.
— Всё так же у господ Мариянов. Но… — прибавил он поспешно, — только до тех пор, пока я не начну получать жалованье, поступив на службу. Тогда она сразу должна вернуться к нам. Это моя лучшая мечта.
— А пока? — спросил я.
— Пока будет вынуждена оставаться среди чужих. Впрочем, — добавил он, — это ещё не точно… может, вернётся и раньше.
Говоря, мы вышли из книжной. Он стал прощаться.
— Куда? — спросил я, желая дольше побыть с прежним любимцем.
— Собственно, к ней. К Мане. Сегодня после полудня она здесь. Через час уезжает, и, чтобы она могла дольше побыть с матерью, я пошёл вместо неё сделать покупки для неё и её ученицы и спешу обратно. А вы, господин?
— О, я задержусь здесь ещё на несколько дней. Зайди… зайдите ко мне, — сказал я и назвал ему свой отель.
— С удовольствием, если будет время… — произнёс он.
— Или что? — спросил я.
— Очень занят учёбой… Кроме того, даю уроки, много сам упражняюсь в музыке… и поэтому… Я понял.
— Ну, загляните, если сможете. А ей, то есть вашей сестре, передайте поклон от меня.
Он приподнял шляпу… Я увидел белый, почти мраморный лоб, который резко контрастировал с чуть загоревшей нижней частью лица… и через несколько минут потерял его из виду.
«Хорошо сложился, очень хорошо, — думал я, — не меньше, чем в детстве. К тому же с её губами, её улыбкой и тем же выражением юности в глазах…» И весь день меня не оставлял образ молодого человека и воспоминание о ней.
Ровно через два дня он появился вновь. Аккуратно одетый, скромный, с серьёзными движениями, чуть худощавый, ростом почти со мной, с чолом мыслителя, немногословный, спокойный, с тонкими, чуть обожжёнными руками музыканта.
— Значит, теперь готовитесь к экзамену, — спросил я, немного поговорив с ним о последних годах его гимназии, протягивая папиросы, за которые он поблагодарил, отказавшись, что не курит.
— Вы состоите в каком-нибудь академическом обществе?
Глядя в его спокойные глаза и на её губы, я не мог, несмотря на его юность, решиться, как прежде, сказать «ты».
— Только теперь буду вынужден.
— Почему говорите «вынужден»?
— Потому что не ожидаю от этого большой пользы ни себе, ни другим.
Я удивился. Подобного не ждал услышать от вчерашнего выпускника. Он говорил спокойно, с полным сознанием сказанного.
— Я предпочёл бы нигде не состоять и работать самостоятельно.
Я внимательно посмотрел на него.
— Ведь это годы свободы, а у нас, в Руси, вместе с тем так называемая Drang- и Sturmperiode [30], в которую вы вступаете. Воспользуйтесь своей молодостью, узнайте жизнь… Эти годы останутся в памяти.
Он улыбнулся. Та же улыбка, что в детстве, — юная и почти детская, раскрывающая его чистую душу.
— Что я могу сейчас дать своему народу как академик, — спросил он, — если сам ещё не готов? Знаю и чувствую, что нахожусь пока во власти собственного становления, то есть развития личности. Значит, я ещё не способен что-либо дать и не настолько сформирован, чтобы отдавать себя. Так зачем разрываться? А если уж кому себя отдавать, то прежде всего своей сестре!
— Вижу, вы всё тот же Нестор из гор, что и в детстве любил уединение и не любил делиться, — сказал я. Он улыбнулся.
— Окружение, да к тому же неподходящее, мешает думать, — ответил он. — В этом отношении я и теперь мало изменился. Но свою жизнь и молодость я, несмотря на это, не оставлю только для себя, это я знаю и чувствую. Я лишь хочу сначала обрести самого себя. В обществе же я буду вынужден прежде всего стать политиком, а я не хотел бы позволить внушить себе направление, которое должен полюбить; да и там придётся сразу заявить что-то определённое, на что-то решиться.
— Ага! — вставил я, мгновенно вспомнив маленького Нестора, который всегда хотел решать свои задачи сам.
— Я прежде всего хочу выработать собственную культуру на основе силы личности и на уровне её высшего понимания, а, распыляясь по разным направлениям, особенно политическим, едва ли смогу этого достичь.
Я взглянул на него. Он показался мне чем-то выдающимся и, разумеется, сам этого не осознавал; был скромен.
— Политика, — продолжал он, — создала невозможные партии. Не знаю, может, я отстал в своих взглядах от товарищей, но чувствую себя среди них одиноким. Однако невольно вспоминаю слова одного писателя, который говорил, что, желая чего-то достичь, нужно стоять выше партий; что мы воспитываемся политически, пожалуй, чрезмерно, и потому партии вмешиваются во всё, даже там, где их вовсе нет, и много нашей безголовости и бед надо приписать именно этому опустошению политикой. Поэтому я и говорю, что хочу прежде всего заботиться о собственной культуре, культуре личности.
Через минуту я снова смотрел на этого юношу, который своим лицом мог бы произвести на постороннего впечатление большого ребёнка, и сказал:
— Возможно, в смысле вашей нынешней личности вы правы, но, мне кажется, что нет.
— Может быть, и нет, — ответил он. — Но это решит опыт и развитие моего собственного «я». Я ведь, как говорит моя сестра, только в пути к умственной жизни. Передо мной столько работы и учёбы, что… Если бы только хватило времени, а спешить я никуда не хочу, хотя я… — Тут он как бы сам над собой улыбнулся, — располагаю временем. Я люблю глубину в каждом поступке и решении. Может статься, поэтому и не вижу далеко, по крайней мере так уверяет меня брат Василько, когда мы, разгорячившись в споре, иногда даже ссоримся. Но тогда снова встаёт на мою сторону Маня, доказывая, что из меня никогда не выйдет человек «типа», а я останусь индивидуальностью со всей самобытностью и своеобразием, которые отличают одну личность от другой, и на этом мы обычно и заканчиваем свои дискуссии.
— Ага, ваша сестра! — бросил я с притворным равнодушием. — Она замуж вышла?
— Нет. Но, может быть, теперь решится.
— Да? Есть поклонник?
— Есть. Но она своеобразная, хотя я её понимаю. Впрочем… — добавил он с комической серьёзностью, — я ведь сам ещё ни разу не был влюблён или помолвлен, но прекрасно понимаю её: выйти замуж за человека, который, кроме личных потребностей, не имеет с нами ничего общего, трудно…
— Не любит его? — спросил я.
— Любит, кажется… Но он не украинец, а немец.
— Кажется? — повторил я, задержавшись на этом слове.
— Да. Потому что она никогда не говорит о своих чувствах, хотя я это понимаю.
— Вы, кажется, очень хорошо понимаете свою сестру, — сказал я невольно с оттенком иронии.
Тонкая душа юноши почувствовала это, и, слегка порозовев, он твёрдо произнёс:
— Действительно. Свою сестру я понимаю очень хорошо. Ей я обязан большей частью своего воспитания.
— Несмотря на то, что она так долго жила среди чужих? — заметил я.
— Да. Для своих у неё всегда есть время. Когда не могла приезжать к нам, писала мне, и её письма были нам очень дороги, особенно мне. Теперь навещает нас чаще. О, когда она у нас, тогда так хорошо!
Она!
Он сказал это так гордо и с такой уверенностью, что я поверил. О, я поверил! Все они, Обринские, обладали даром взаимной веры и любви. Мне сразу стало завидно от его слов, и я продолжал спрашивать:
— Ну, а что с её поклонником?
— Не знаю. Похоже, обручится. Он её любит, и мать тоже за это.
— А она сама?
— Она борется. Говорит, что хоть и чувствует, что с ним смогла бы жить хорошо, с другой стороны ясно ощущает: выйдя за него, когда-нибудь пожалеет. Однажды она даже просила меня, чтобы я, если она всё же решится за него выйти, ни за что этого не допустил. У неё бывают, говорит, такие минуты, которые ясно предвещают, что этот шаг, даже совершённый сейчас в любви, однажды станет тяжёлым сожалением, и я должен был это ей обещать. Я пожал плечами.
— Сложный совет, — сказал я, а потом добавил: — А вы?
— О, я отговариваю её. Зачем ей выходить замуж? Я сам буду её содержать. Василько возьмёт на себя маму, а я заберу её. Я улыбнулся.
— Ваш план вы сможете осуществить ещё не скоро, разве что лет через несколько.
— Всё равно. Но это одна из моих лучших мечтаний, которую я лелею в душе.



