— А потом буду знать!
— Что, мальчик... разве так далеко от меня до тебя и твоей сестры? — спросил я, притягивая подбежавшего к себе и откидывая ему волосы с белого лба. — Оно не так уж далеко, Нестор.
— Ой, далеко ещё... — ответил он, несмело высвобождаясь из моих рук, и начал старательно обвивать плетёнку вокруг руки и с ней всё дальше отходить от нас назад.
— Неужели Нестор на будущего техника метит? — спросил я, — что уже начинает измерять землю? Девушка, как прежде, улыбнулась.
— Нет! — ответила она. — Он поспорил с одним товарищем, что сплетёт соломенную верёвочку до ваших штакет, не оборвав её; а во-вторых... чтобы знать, сколько локтей от нас до вас. Плетёт плетёнку со вчерашнего дня с упорством, достойным взрослого мужчины, а теперь он счастлив, хоть и не показывает этого, потому что его творение увидели и вы. Он вас очень уважает...
— Отличный парень! — заметил я. — Должен иногда ко мне заходить.
— О, что до этого, то... нет, — ответила она, избегая моего взгляда, и посмотрела на мальчика, который, уже отдалившись от нас, не слышал нашего разговора и то разворачивал, то снова сворачивал своё творение. — Он очень застенчивый, несмотря на свои тринадцать лет, и его ни к чему нельзя принудить. К тому же... — И не закончив фразы, она вдруг живо обернулась ко мне и спросила: — Почему вы не на прогулке? Мне кажется, я видела, как вы ехали...
— Был и уже вернулся, — ответил я и, не раздумывая, сел близко к ней на маленький стульчик, принадлежавший Нестору, который, не обращая на нас больше внимания, продолжал забавляться в саду.
— Прогулка не удалась? — спросила девушка и посмотрела на меня пытливо.
— О, как раз наоборот! — ответил я с улыбкой. — Она лишь для меня не удалась. Потому я оставил их всех и сбежал. Вы сидели здесь, кажется, всё время и, наверное, ни разу не подумали хотя бы на минуту о тех, кто ради приличия жертвовал собой и шёл в сторону иного для их души направления.
Она не отвечала, и из её удивлённых юных глаз я ясно видел, что она меня не поняла.
— Там в лесу, в компании... — продолжал я взволнованно, — видел я между прочим белую мечту. Всё время моего пребывания в лесу и среди людей она ни на миг не покидала меня, сопровождала, куда бы я ни сворачивал. Была мне одинаково последовательна и верна своей сущности. В конце концов взяла надо мной такой верх, что я, чтобы удовлетворить себя, вырвался с помощью случая отъезда моего отца, вернулся и пришёл... сюда!
Я посмотрел на неё, и между нами вдруг воцарилась тишина.
— С ней, — сказал я с нажимом и на миг утонул в её глазах. Она отвернулась, словно неожиданно обожжённая огнём, не ответила, и только лёгкая бледность легла на её лицо. Через минуту, задумавшись, спросила:
— С Дорой?
— О, нет! Дора и сейчас прекрасно веселится в компании пана К. Кто бы был так немилосерден, чтобы разрушить их гармонию? — ответил я.
Она, как и прежде, не отвечая, посмотрела вдаль задумчивым взором, в то время как я владел собой, чтобы не признаться во всём, что уже давно наполняло меня по отношению к ней, не спугнуть её, которая, будто углубившись в свою "мечту", всё больше немела под её воздействием.
— Вас давно не было в наших горах... — нарушил я наконец молчание, стараясь насильно повернуть разговор в другую сторону.
— Это правда, — ответила она, всё ещё не поворачивая ко мне лица, — и через несколько месяцев я снова их покину...
— Неужели? — спросил я, неприятно поражённый. — Почему?
— Да. Я ухожу на работу.
— Как это? — переспросил я, не понимая её.
— Вот так. Как вам известно, я должна была весной ехать в Ч., чтобы там приступить к академическим занятиям, однако пришлось отложить это ещё на год-два и на это время принять место воспитательницы в одном доме.
— Кто же вас к этому принуждает, панна Маня? — мрачно спросил я.
— К чему? — спросила она.
— Идти воспитательницей... — ответил я с нескрываемым недовольством.
— О, что до этого, то это по особому желанию отца: и я исполняю его охотно, — ответила почти с восторгом, — тем более, что я иду в хороший дом, должна заниматься лишь одной хорошо воспитанной девочкой, а остальное время, которого будет несколько часов в день, целиком будет принадлежать мне, и я посвящу его учёбе и музыке. Я еду на хороших условиях, с прекрасной перспективой на будущее... и...
— И с душой, полной иллюзий, разумеется, — закончил я. — Можно спросить, по какой причине у отца возникло желание, чтобы вы покинули родной дом, в котором...
— В котором есть достаточно места и работы даже для такой большой девушки, как я? — закончила она за меня почти весело.
— Да, панна Маня. Какова же основа этого желания?
— О, она очень проста, — ответила она. — Отец, колеблясь между тем, чтобы удовлетворить моё желание помочь мне достичь высших студий, что повлекло бы и мой отъезд из дома среди чужих людей и обстоятельств, поставил мне условие, если я останусь при своём. Я должна дать ему доказательство стойкости и последовательности в своём намерении. Так же стойкости в работе и умении приспосабливаться к трудным и вообще отличным от домашних условиям жизни. Я должна провести год-два в чужом доме в качестве воспитательницы; а когда выдержу это время, полностью удовлетворив своих нанимателей, оставаясь верной своим планам, он на основании этого пошлёт меня за границу для завершения учёбы, а затем и для получения самостоятельного положения. Я подчинилась его воле и желанию, и вот это причина, по которой я покину родной дом.
— Ну что ж, насчёт последовательности... — заметил я, — то, кажется, даже ваш недоброжелатель не мог бы упрекнуть вас в её отсутствии. Именно эта ваша последовательность порой... доводит людей... до отчаяния.
— Неужели она у меня настолько серьёзная? — спросила она, недоверчиво взглянув мне в глаза.
— Таково моё убеждение, — ответил я.
— А я иногда сомневаюсь в её стойкости... — сказала она вполголоса.
— В каком смысле, панна Маня?
— О... это относится исключительно ко мне самой.
— Как так?
— А так. Есть нечто в человеке действующее, и... нечто, что поднимается против этого. Я хочу побороть то, что действует... — сказала она, избегая моего взгляда.
— Значит... борьба внутри против себя самой! — сказал я очень спокойно и попытался заглянуть в её глаза.
— Я боюсь, — сказала она.
— Чего, Маня?
— Что... если не буду последовательна и по отношению к себе, мне это обернётся бедой, а как минимум унижением...
— Испытывали ли вы уже когда-либо это неприятное чувство, панна Маня? — спросил я и тут же вспомнил свою мать с её намёками против девушки и почти задержал дыхание. Она отвернула голову от меня и, вместо ответа, нахмурила брови, словно от физической боли, а затем, переводя разговор на другую тему, добавила:
— Лучше всего как можно дольше быть самой себе целью. — А дальше: — С моим отъездом всё будет хорошо.
— Что будет хорошо? — допытывался я, стараясь уловить хоть один её взгляд. Однако она, чувствуя это, избегала его и сказала:
— На чужбине будет хорошо. — И умолкла. Я понял её и спокойно сказал:
— Вы в этом уверены?
— Да, пан Олесь.
— У нас есть нечто и непостижимое, неумолимое, — продолжил я. — Бывает так, что именно то, от чего мы хотим убежать, оказывается сильнее нас...
— И тогда? — спросила она и впервые обратила ко мне глаза, почти умоляя. — Тогда? — повторила ещё раз едва слышно.
— Тогда мы проигрываем, Маня, и поддаёмся. Но... — добавил я мягче, — покорность не всегда бывает болезненной и унизительной, иногда она и прекрасна.
— Для меня она была болезненной... — ответила она. Потом, словно опомнившись от моих слов, добавила: — Я жду времени отъезда за границу как спасения.
Я смотрел на неё и на её внутреннюю борьбу с чувством, против которого она, очевидно, боролась.
— Неужели это и здесь так тяжело для вас, панна Маня? — спросил я и взял её руки в свои ладони. Они были холодные, как лёд, а её губы дрогнули в уголках, будто готовясь к слезам.
— Я мучаюсь! — ответила беззвучным голосом и, вырывая свои руки, сказала: — Может статься, что всё, что я делаю, не есть добро, может — дурно, бессердечно, в грубом смысле слова — даже непрактично, но несмотря на это я пойду. Я иду в надежде, что делаю правое дело и когда-нибудь одержу победу, а эта мысль придаёт мне сил.
Некоторое время я смотрел на неё, болезненно поражённый, а затем, словно силой увлечённый ею в другое русло, сказал:
— Вы не за добром едете в чужие края. Она взглянула на меня.
— Почему же?..
— Вы верите, что, достигнув однажды самостоятельности и материальной независимости, обретёте этим настоящее счастье? Но однажды вы, возможно, горько раскаетесь в этом. Та самая самостоятельность и независимость бывает у женщины иногда очень горькой и печальной. Думаете, мы так уж счастливы, добившись своего положения? Нет, как раз тогда мы становимся истинными рабами и невольниками своей профессии, своего хлеба. Жалкими, притуплёнными рабами, которые лишь в редкие украденные минуты имеют возможность жить в соответствии со своим лучшим, никакими материальными требованиями не подчинённым разумом. Я лишь спрашиваю вас, а отчасти и вообще задаю вопрос: к чему в итоге приведёт женщина-служащая в высшем смысле? К большему совершенству своего типа, рода? О, нет, панна Маня... никогда. То, что она приобретёт в широте мировоззрения, она потеряет в глубине душевной. Господь ведает, к чему это доведёт. Понимаю: кто выходит на арену жизненной борьбы лишь с позиции простого разума, у того, очевидно, есть только одна уверенность: материальное существование. Но вы? Оставьте эти профессии. Живите, как тот цветок.
— Паразитом? — спросила она.
— Нет, панна Маня, не паразитом, а любимой дочерью своих честных родителей... а потом... потом когда-нибудь и как жена мужа. Разве вы никогда над этим не задумывались? В это я не могу поверить.
— Ваших верований я не имею права осуждать, — ответила она и добавила: — я иду в мир за той, я это ясно понимаю, горькой материальной независимостью, чтобы тем устраниться от унизительного сознания, что живу без цели и труда, ожидая лишь случая, который мог бы сделать меня счастливой... или и нет.
— Хотите этим сказать, что не желаете выйти замуж? Или не выйдете?
— Я ничего определённого не говорю, потому что не имею доверия...
— К кому, Маня? — спросил я и жадно всмотрелся в её лицо.
— К тем установлениям, в которых нас воспитывают с малых лет. — А затем, возвращаясь к предыдущей теме, сказала: — Я иду не ради одного куска хлеба, как думаете вы и будут думать другие, но иду и ради какой-то силы во мне, что не даёт моим мыслям застаиваться, хоть она, может, и не приведёт на деле ни к какому материальному достижению. Да, господи боже! — добавила.



