• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса
  • реклама на сайте rest.kyiv.ua

Большой шум Страница 16

Франко Иван Яковлевич

Читать онлайн «Большой шум» | Автор «Франко Иван Яковлевич»

Квинтилиан, с каким-то странным ожесточением, не подбирая слов, клеймил и поносил своих мнимых противников, взывал к небесам с просьбой о Божьей каре на их головы. В конце концов, закончив, он велел всем выйти из церкви и направиться на спорное поле. Его овладела новая мысль. «Вы, — сказал он, — требовали, чтобы я приводил вас к присяге на трезвость. Хорошо! А теперь я сам вам присягну — вот где моя земля! Посмотрим, поверите ли вы в мою присягу!»

Крестьяне ещё сильнее качали головами от такого выступления — все были уверены, что их панотец окончательно сошёл с ума. Но тем не менее пошли за ним на пригорок за церковью и встали на границе нынешнего церковного надела.

— Вот это моё! — кричал о. Квинтилиан, разгорячённый как спором, так и ходьбой под солнцем. — Это моё, слышите?

— Слышим, слышим! — отозвались люди. — Все знаем, что это ваше.

— А и это моё! — заорал ещё громче о. Квинтилиан и, схватив длинный шест, начал мерить смежное поле, отступая от границы.

— Один сажень! Второй сажень! Третий сажень! Четвёртый сажень! Пятый сажень!

— Это всё моё! — сказал Дум’як.

— Лжёшь, враг! Это всё моё! До сих пор моё! Клянусь Господом Богом, что моё!

И с сильным размахом вонзил жердь острым концом в землю. В ту же минуту обеими руками ухватился за неё, страшно покраснел, зашатался и внезапно вместе с жердью рухнул на землю, едва дёрнув ногами. Он умер от удара — апоплексического приступа.

Люди столпились вокруг его тела, начали креститься и шептать молитвы, а некоторые не сдержались и бросили упрёк:

— Вот так-то, панотче... Побила тебя твоя же ложная присяга.

Через несколько недель после его похорон в общину пришло решение из гражданского суда: начатое покойным священником дело о возвращении якобы церковных земель, якобы незаконно отчуждённых от церкви, прекращается как полностью необоснованное.

VIII

Пришла осень — вельможная госпожа, богатая хозяйка. За ней тянутся бескрайние стада волов, табуны коней, вереницы возов, нагруженных сеном, снопами и мешками. Над ними поднимается пыль, за ними тянется уставшая, серая, дремотная земля.

Взмахнула осень на леса — и те расцвели пурпуром, серым и жёлтым, зашумели глухо и тяжело — тугой по ушедшему лету.

Взмахнула в воздух — и он наполнился роем ласточек, ключами журавлей, стаями диких гусей и прочих птиц, что тянулись на юг, тихо, как осенние туманы.

Взмахнула на реки — и рыба попряталась в самые глубокие ямы и пещеры на зимовку.

Взмахнула на сёла — и они вздулись скирдами и полными стогами, зашумели от овечьих отар и стад, что кочевали по высокогорным лугам, а теперь возвращались на зиму.

Небо ещё чисто и безоблачно, но понемногу бледнеет, а поля под ним желтеют, сереют под стернёй, чернеют под паром, шелестят тоской по пережитым минутам летней радости.

Сады, недавно ещё ломившиеся от плодов, постепенно освобождаются от них, облетают листвой и добавляют свой грустный шорох к морю меланхолии, разлитому над всей страной.

Только люди не чувствуют этой меланхолии. Они бодры, сыты и горды — горды тем, что достойно выдержали труд, закалены летним зноем, полны самоуважения при виде богатств, вырванных из рук природы.

Вскрикивают скрипки, звенят колокольцы, гудят басы, земля гремит под тяжёлым, чеканным топотом деревенских плясунов, выбивающих гопака на току или во дворе.

Слышны весёлые окрики, серебряный смех девушек, шёпот ухаживаний — начинается новый, бурный шум сытой и пьяной жизни, так характерной для нашего села. С утра до вечера у каждой хаты стрекочут тёрлицы, будто зуб за зубом спорят.

А по широкому полю, по безлюдной дороге катится и стучит маленькая тележка, запряжённая одним коником, а на сиденье в тележке — один человек. Пан — не пан, но и не крестьянин. Будто чиновник, судя по мундиру, но и не чиновник, ибо мундир скорее жалкая подделка, чем настоящая форма.

Он едет, сгорбившись, невелик ростом, сухой — словно сгусток беды на своей жалкой повозке. На голове у него белый, а вернее — от старости серо-грязный цилиндр. Под ним — острый лисий нос, точно вынюхивает дорогу, козлиная бородка будто опирается о грудь, рука машинально раз за разом взмахивает хлыстом над клячей, ни разу её не ударив, губы цокают, а глаза мечутся по полям и лесам, считают отары и стада, что тут и там большими пятнами движутся по стерне и лугу. Лицо его заметно желтеет, вытягивается, заостряется от увиденного.

Самое что ни на есть осеннее лицо.

А за ним и рядом с ним, сколько хватит глаз, стелется паутинка — в солнечных лучах сверкает серебром. Это его мечты, завистливые думы, что сетью тянутся по этим благословенным полям, это паучки его надежд, и тут ищущие добычу.

Вот перед ним село, и он ещё глубже съёживается, въезжая в общественный лес, как будто чувствует здесь для себя враждебную силу.

Его глаза, словно рыжие мыши, бегают по каждому двору, следят за каждым движением на улице, но лицо при этом делается мертвенно-деревянным, равнодушным и чужим, только иногда злобная, холодная улыбка растягивает бледные, бескровные губы.

Но вот на улицу выбежали дети, целая ватага, и, увидев странного приезжего, закричали в один голос:

— Беда едет! Гей, гей, беда едет!

Этот крик будто оживляет село.

Тут и там скрипят двери, распахиваются калитки, в окнах и за изгородями появляются лица — и сразу покрываются тенью непривычной суровости. Но никто не приветствует всадника, не отвечает на его поклоны, только неутихающий детский крик вьётся вокруг него, словно рой шмелей, сопровождая до другого конца села. И сопровождает дальше — в пустые поля и толоки, и ещё в лес бежит эхо, перекатываясь зычным возгласом:

— Беда едет! Гей, там беда едет!

А за тем — ехидные песенки:

Гей, там на пригорочке

Дьявол ехал в горшочке,

А мы его не признали,

Да и шапки поснимали.

А старшие, серьёзные хозяева плюют на след его колёс в дорожной пыли и приговаривают:

— Чтоб ты шею сломал! Чтоб больше сюда не катался!

А покинув недружелюбное село, всадник поворачивает к мосту и медленно поднимается на своей «беде» на высокий холм, на вершине которого краснеет панский двор. Он тут не впервые, но сегодня надеется довести своё дело до конца.

Пан Субота с женой сидит на веранде, любуется озерцом астр, мальв, георгин и бессмертников, густо усевших клумбы перед крыльцом. Увидев коммисара Годьеру на тележке, он протягивает к нему руку и приветствует движением ладони вверх. А коммисар улыбается своим деревянным лицом, машет цилиндром и, ещё больше согнувшись, въезжает на двор, ставит свою «беду» в углу возле сарая, выпрягает лошадку, привязывает к изгороди, бросает ей горсть сена из-под сиденья и, хлопая себя по затёкшим коленям, всё с той же бессмысленной улыбкой идёт к дому. Никто не выходит встречать его, даже пёс, привязанный у будки, не поднимается, а, увидев гостя, лишь скалит зубы, недовольно рычит и снова укладывает свою кудлатую голову под лапу, свернувшись клубком там же, где лежал.

Пан Субота встречает его в прихожей, закатывая рукава.

— А, пан коммисар! Всё в дороге, всё в повозке! Что же вас на сей раз привело? Опять та же старая забота?

— Всё та же! — говорит коммисар, сжимая обе руки пана Суботы. — Она не даёт мне покоя. Не могу больше видеть, что тут творится. Ясновельможный пане, вы не должны больше это терпеть, иначе грозит крах.

— Что же такого страшного у меня происходит? — с притворным испугом спрашивает пан Субота.

— Полный произвол. Полное уничтожение вашего добра. Собственными глазами вижу! В лесу — повсюду топор и скрип крестьянских повозок, по стерне — крестьянский скот, топчет всходы, засыпает рвы. Разве можно так небрежно относиться к своей собственности?

— А что я на это сделаю? — добродушно отвечает пан Субота. — Сервитуты на их стороне — имеют право. А вреда и «девестации», как вы говорите, они мне не наносят. Всё под надзором моих людей и моим личным. Из леса берут валежник и бурелом, на полях скот оставляет больше навоза, чем вреда.

— Патриархализм, ясновельможный пане! Древний, пережитый патриархализм! Пора переходить к новому мышлению. С крестьянами на общине далеко не уйдёте — чем больше их, тем больше бед. Сегодня основной закон: «моё — не давай!» Только так возможна рациональная экономика.

— Ну, ну, пане коммисар, — сказал пан Субота, силой усаживая его на диван и садясь рядом, — не всё так страшно, как вам кажется. Конечно, сервитуты нам невыгодны и мешают хозяйству. Но тут один ничего не решит. Надо ждать закона.

— Ждать! Вам бы только ждать! Это ваш рай, ваша надежда — ждать, — с жаром, едва не захлёбываясь, говорил коммисар. — А беда не ждёт! Вы надеетесь на государственную акцию, как будто государство — святое. А знаете ли вы, что многие немецкие чиновники на стороне крестьян и под прикрытием сервитутов хотят отобрать у вас половину наследства? Вы знаете, каким духом против вас веет в высших сферах? Там вы всё ещё *unzuverlässig*, если не *reichsfeindlich*! Там много высоких голов только и мечтает — укоротить вам руки в пользу мужиков — не иначе как из политических побуждений. А вы сидите, сложа руки, и играете идиллию с крестьянами, которые только и ждут, как бы отправить вас с торбой. Не сомневайтесь, у них нюх тонкий, и не мало тех, кто нашёптывает им дьявольские советы. А это — серьёзно, речь о миллионах, о вашей жизни или смерти!

Коммисар аж захрип и оборвал свою речь. Его худые грудные клетки заходили, дыхание перехватило, а лицо налилось кровью.