Ну же, не хмурься, а то я заплачу. – Но когда Ахметка уже улыбнулся и приласкал её, она всё-таки спросила потихоньку, едва глядя на него из-под опущенных ресниц: – А правда ли, что татары родятся, как собачки, слепыми и не видят целых девять дней?
Личико её было так комично в эту минуту, что Ахметка не мог рассердиться и, рассмеявшись, ответил:
– Не знаю, голубка, да, верно, брехня!
– А правда ли, Ахметка, – продолжала Оксана уже смелее, опираясь ручонками ему в колени и заглядывая в глаза, – правда ли, что за морем живут чёрные люди и ходят головой вниз, а ногами вверх?
– Не знаю, – усмехнулся Ахметка, – старые люди говорят.
Но Оксана проговорила печально, надув губы:
– Что ж ты ничего не знаешь, а ещё казак! Нет уж, лучше я уйду по голубой дороге на небо, там Бог и ангелы живут: у них тепло и светло, они едят на таких золотых блюдах вот такие, – широко развела она руками, – золочёные вареники.
– Ах ты, бедная девчинка! – рассмеялся Ахметка. – Да ты, верно, и не вечеряла, а я тебе и гостинца привёз от панны Ганны, да забыл отдать.
Ахметка быстро выбежал из хаты и вернулся с мешочком в руках.
– Вот тебе сыр, сваришь себе завтра варенички, хоть не золочёные, а гречаные; они вкусней золотых будут. А вот и маслице свежее. Да постой, есть ли у вас картофель?
– Есть, Ахметка, там, в коморе, ссыпан, – обрадовалась Оксана, глядя на свежее масло и хорошо отжатый творог.
– Ну, так я сейчас затоплю печку, – весело говорил Ахметка, потирая руки, – мы спечём картофель и устроим такую вечерю, что и гетману хоть куда!
Когда в печке вспыхнул весёлый огонёк, затрещали и зашипели дрова, Ахметка отгрёб горячую золу, побросал в неё картофель, затворил дверь, чтобы не дул ветер, и, придвинув лавку, уселся с Оксаной перед печкой.
– Как тепло, как хорошо! – говорила Оксана, улыбающаяся, раскрасневшаяся от огня, протягивая зяблые ручонки к огоньку и следя за картофелем, спрятанным в горячей золе. – Ахметка, расскажи мне хорошую-хорошую сказочку!
– Да я, голубка, не знаю.
– Нет, ты не хочешь, не хочешь! – надула девочка губки. – Ты знаешь всё. Скажи мне, правда ли, что перед Рождеством, на Святой вечер, Христос летает над землёй и смотрит, что делают детки на земле, и если кто увидит Христа и попросит Его о чём, Он его просьбу всегда исполнит?
– Правда! – уверенно ответил Ахметка. – Он летит на большой-большой звезде с золотыми лучами, и все звери в лесах собираются на одну долину, чтобы увидеть Его.
Между тем ароматный запах печёного картофеля распространился по всей хате.
– Готов, готов картофель! – захлопала в ладоши Оксана.
Ахметка стал осторожно вытаскивать его палочкой. Когда картофель немного остыл и Оксана утолила первый голод, Ахметка вытащил из кармана связку сушёных яблок.
– А вот тебе, Оксано, ещё и на закуску. Ну, не правда ли, гетманская вечеря?
– Ахметочка, милый мой, как я тебя люблю! – крикнула Оксана, прижимая связку яблок к груди и цепляясь руками хлопцу за шею. – Слушай, Ахметка, – говорила девочка уже серьёзно, грызя своими белыми, как у молодой мышки, зубками сушёные яблоки и поднимая на него серьёзные глазки. – Ведь правда, когда я вырасту, ты женишься на мне?
Молоденькое лицо Ахметки, с едва пробивающимися усиками, вдруг всё покрылось густым румянцем; он отодвинулся от девочки и бросил на неё косой взгляд.
– Ты не хочешь, ты не хочешь! – вскрикнула Оксана, заметив движение Ахметки, и на глазах её показались слёзы.
– Оксано, – заговорил Ахметка, беря её руку и стараясь подавить проснувшееся вдруг непонятное волнение. – Ты это правду говоришь? Ты хочешь пойти за меня?
– Конечно, – радостно вскрикнула Оксана. – А за кого ж мне пойти, как не за тебя?
– Так помни же, Оксано, – уверенно проговорил Ахметка, – и жди меня: когда я сделаюсь запорожским казаком, я приеду и возьму тебя.
И дети вдруг сделались серьёзны и замолчали, держась один за другого руками... А красные догорающие дрова освещали их молодые задумавшиеся личики тёплым, живительным огоньком...
11
Однажды, когда Богдан, весёлый и счастливый, возвращался из своего обычного объезда, Ахметка сообщил ему, принимая от него коня, что какой-то бандурист пришёл во двор и дожидается Богдана в его покое.
Неприятное, тупое предчувствие шевельнулось в его душе. Он поспешно бросил поводья в руки Ахметки и быстрыми шагами взошёл на крыльцо.
Войдя в свою комнату, Богдан с изумлением заметил бандуриста, сидевшего к нему вполоборота. Он был огромного роста, необычайно широк в плечах и, несмотря на длинную седую бороду и изумительно рваные лохмотья, покрывавшие его тело и почти закрывавшие лицо, держался ровно и бодро.
Богдан сделал несколько шагов и остановился перед незнакомым стариком.
– Будь здоров, батько Богдан, пошли тебе, Боже, век долгий, много счастливых дней! – заговорил тот нараспев старческим голосом, поднимаясь ему навстречу.
Непонятное смущение ещё сильнее завладело Богдановой душой.
А старик, казалось, заметил это, – в глазах его мелькнул весёлый, насмешливый огонёк, и, не дав Богдану прийти в себя, он подошёл к двери быстрыми и твёрдыми шагами, запер замок и, повернувшись к Богдану, весело крикнул:
– Га-га, друже! Славно, значит, я оделся, когда и товарищи не узнают! А я по тебя!..
– Нечай! – отступил Богдан и оцепенел.
"Так, значит, снова, – горько мелькнуло у него в голове, – пускайся в путь под бури, под грозы, под страшные буруны! И не ведать тебе, казак, ни отдыха, ни покоя, не свить тебе до смерти родного, тёплого гнезда!.."
Как и куда исчез странный бандурист, не знал никто во дворе, но резкую перемену, происшедшую в Богдане после его посещения, замечали решительно все. Словно под тенью нависшей грозовой тучи, вдруг исчезла вся его оживлённость, вся энергия. Его уже не интересовали ни новые посёлки, ни хозяйственные заботы: он ходил сосредоточенный, молчаливый, почти мрачный. При каждом неожиданном посетителе или стуке на лице его появлялось выражение тревоги. Вечером у огня камелька он уже не рассказывал о пережитых бедствиях и битвах, а сидел молча, сдвинув чёрные брови, потупив глаза в раскалённую груду пылающих углей. И в эти минуты лицо его, красивое и гордое, казалось суровым и жестоким, а в глазах вспыхивали зловещие, мрачные огоньки. Да и сиживал теперь Богдан в кругу семьи редко, большей частью он оставался на своей половине один, требуя к себе большую фляжку и кубок; в это время никто не решался нарушить его покой.
Словно какое-то гнетущее предчувствие нависло над всем домом. Не стало слышно ни песен, ни шуток; когда говорили, старались говорить тихо, даже дети совсем присмирели. Ганна и ходила, и делала всё, как прежде, но душой её всё властней и властней овладевала безотчётная, безысходная тоска. Оставалась ли она одна в своей светёлке, развёртывала ли пожелтевшую Библию или четьи-минеи, – всюду перед ней вставали картины ужасов, разливающихся по родной земле, и среди всех этих слёз, и воплей, и стонов вставал, как колосс, всегда один неизменный образ, гордый, величавый и сильный. Ганне казалось, что от одного его голоса разорвётся нависшая тьма, от одного взмаха его могучей руки исчезнет вся нечисть, облепившая родной край... Ганна старалась уйти от него и не могла. Она искала людей, боялась оставаться одна, но и там, и всюду стоял он перед нею.
Однажды под вечер Богдан велел позвать к себе в комнату Ганну. Затрепетала Ганна невольно и почувствовала, что сердце её томительно сжалось тоской. Она вошла и тихо остановилась у дверей.
– Подойди сюда ближе, сядь возле меня, Галю! – мягко обратился к ней Богдан.
Ганна вся вспыхнула, сделала несколько шагов и опустилась невдалеке от Богдана на низкий диван.
– Да как же ты змарнела, голубка! – произнёс Богдан, взглянув на её измученное лицо. – Тяжело тебе, бедняжка, жить у нас.
– Как можно, – хотела возразить Ганна, но оборвалась на слове и только низко опустила голову на грудь.
– Тяжело, сердце! – вздохнул Богдан. – Всё ты у нас: и хозяйка, и мать моим детям, и друг мне.
– Дядьку! – только и смогла выговорить Ганна в порыве глубокого чувства и, подняв на него свои просветлённые глаза, вся смутилась.
– Вот я для того и призвал тебя, чтобы поговорить о тебе, – тихо начал Богдан, беря её за руку, – потому что ты мне, Галю, всё равно что родная дочь. – Рука, которую он держал, слегка вздрогнула. Богдан остановил на Ганне испытующий взгляд и продолжал: – Скоро, видно, придётся нам расстаться, а увидимся ли все скоро и как увидимся – ведает один Бог.
– Как? Дядько хочет оставить нас снова? – вскрикнула Ганна и подняла на Богдана испуганные, опечаленные глаза.
– Не хочет коза на торг, а ведут! – усмехнулся Богдан, овладевая собой. – Но дело теперь в тебе, моя горличка. В наше бурное время тяжело жить девушке без крепкой и верной опоры. А какая опора в жизни может быть крепче и надёжнее любящего мужа!
– Дядьку, дядьку, что вы? – перебила его Ганна, стараясь освободить свою руку.
– Нет, Галю, – продолжал Богдан, удерживая её, – так Богом создано, так и должно быть. "Не довлеет человеку единому быти", – говорит нам Писание. Ты уже вошла в лета, а может быть, из-за затворничества у нас не ищешь своей доли. Как ни тяжко нам, а тебе пора зажить своей семьёй. И есть такой человек, – смущённо продолжал Богдан, стараясь заглянуть Ганне в лицо, – я его знаю. И рыцарь славный, и собой хорош, а уж как любит тебя!.. Что ж молчишь, Галю? – продолжал он, наклоняясь к ней и не замечая, как побледнело её лицо, как губы её задрожали и крупные слёзы быстро закапали из глаз. – Или застыдилась, квиточка? Скажи мне только одно слово: ведь люб он тебе?
– Не надо, не надо мне никого, дядьку! – вскрикнула вдруг Ганна с рыданием и, вырвавшись от него, быстро выбежала за дверь.
Богдан хотел было броситься за нею и остановился в изумлении, не понимая, что в его словах могло так обидеть и огорчить это тихое, кроткое существо.
Настала ночь, а Ганна всё ещё не могла успокоиться. Она сидела на своей постели, заломив руки, то вглядываясь в светлый сумрак горящими глазами, то снова захлёбываясь в слезах. Да что же, что же могло в словах Богдана так невыносимо тяжко обидеть её? Она предлагала себе в сотый раз один и тот же вопрос: "Что? Что?" И возмущённые ответы бурно лились из души: "В такую минуту, когда смерть грозит тысячам, говорить мне о муже? Мне говорить? Могу ли я о том думать? Ах, так оскорбить меня! За что, за что? Чем заслужила я?" И при одном воспоминании о словах Богдана горькая обида с новой силой вставала в её душе.

