Угодить, видно, думал гетманской милости...
– Хорошо угодил бы, как литовский колтун, – с досадой отставил чубук гетман и откинулся в кресле, – разогнал бы всех поселян, да и баста! А ведь пан знает, что вся моя политика... так сказать, заветная мысль – привлекать, привлекать и привлекать... Если бы осуществить... да, осуществить её, то я бы перетащил сюда, на эти плодороднейшие поля, хоть всех из Московщины... и вот тогда бы загудело от Чёрного до Балтийского моря.
– Великая мысль! – воодушевился Богдан.
– Да! Так вот не может ли пан стать у меня дозорцей, не лишаясь сотничества? Тогда бы, так сказать, поработали...
– Благодарю гетманскую милость за честь и доверие, – наклонил голову Богдан, – всего себя отдаю в распоряжение ясновельможной воли; но мне, в интересах же планов пана гетмана, неудобно быть дозорцей, потерять между своими влияние... Я лучше буду этим влиянием способствовать...
– Да, пан прав и благороден на слове... Но ты не откажешься руководить этим делом, так сказать, тайно, давать советы, указывать пути, направлять, надзирать, проверять?
– Весь к панским услугам, – Богдан приложил руку к груди.
– Ну и отлично, я очень доволен... Только при таких условиях я соглашусь на Чаплинского, чтобы он, так сказать, был под панским дозором... Да, – весело засмеялся гетман, протягивая Хмельницкому руку, – дозорца под дозором. Согласен?
Хмельницкий молча, с подобающим уважением и низким поклоном, пожал пухлую руку гетмана, а Конецпольский велел кликнуть к себе Чаплинского.
– Вот что, пан, – обратился гетман к вошедшему Чаплинскому, – я согласен иметь пана дозорцей в моём старостве: мне вот Хмельницкий ручается.
Чаплинский, отвесив низкий поклон гетману, трогательно кивнул головой и Хмельницкому, хотя в душе никак не мог простить такого оскорбления своей панской гордости. Хам – поручитель? Но радость от назначения на должность теперь пересилила обиду и заиграла хищническим инстинктом в его глазах.
– Так вот, – привстал гетман, – во всех распоряжениях, во всех, так сказать, мерах по хозяйству прошу обращаться к пану, – указал он на Хмельницкого, – как к опытному и хорошо знающему и край, и местное население. Я ему верю, как себе, и оставляю его здесь своим глазом... Ну, задерживать вас, господа, больше не буду. А особенно тебя, пан, – приветливо улыбнулся он Хмельницкому. – Перетревожилась, верно, семья и ждёт не дождётся.
Хмельницкий и Чаплинский молча поклонились и вышли. Чаплинский шёл рядом с Хмельницким и долго не произносил ни слова: так взбесило его решение Конецпольского, подчинявшее его, вельможного шляхтича, потомка знаменитого рода Чаплич-Чаплинских, – и кому же? Какому-то хамскому отродью! И теперь придётся перед ним кланяться, унижаться, подносить отчёты к подписи. Проклятие! Если бы не ожидание баснословных богатств, плюнул бы он им обоим в глаза, а тут...
– Не смущайся, пан сват, – угадал его мысли Хмельницкий, – я согласился на каприз гетмана ради твоей же пользы; иначе он мог бы впутать в это дело другое, неприятное для пана лицо. А я панскую услугу в Кодаке помню и, кроме пользы, никакой помехи свату не сделаю, и всякие недоразумения улажу. Сам с советом не навяжусь, а если о нём пан попросит – не откажу. Вообще же сват на меня может смело опереться.
– Спасибо, спасибо! – обрадовался такой постановке вопроса Чаплинский. Хотя неприятное впечатление от бессмысленного гетманского приказа не изгладилось в нём от этих слов Хмеля, а наоборот, великодушие хлопа взорвало его ещё больше, но, чувствуя, что Конецпольский доверяет и благоволит этому шмаровозу, он поспешил изобразить на лице дружескую улыбку и продолжал радостным голосом: – Век помнить буду и твою, пан, поруку, и твоё дружеское отношение... Я знаю, что рука руку...
– Нет, пан сват, – Богдан слегка ударил Чаплинского по плечу, – корысти никакой мне не нужно, а я искренне дам тебе совет и окажу услугу, где надо: со мной можно жить, не держа камня за пазухой.
– Спасибо, спасибо! – обнял Богдана Чаплинский. – Ко мне прошу на келих, попробовать нашего старого литовского мёда.
– Сейчас не могу, прости, пан: лечу к своим.
– Да, да, не смею удерживать, а жаль, угостил бы. А то я и к пану заеду: я ведь тут человек новый, не знаю ни страны, ни порядков, так сват меня бы наставил.
– С радостью! Прошу, прошу! – Богдан подал руку и, вскочив на Белаша, которого тут же за брамой держал под уздцы Ахметка, ещё раз махнул шапкой и пустился галопом в Суботов.
Радостно билось сердце Богдана. Какой-то новый прилив жизненной силы поднимал ему грудь. Знакомые места с улыбкой неслись навстречу, раскрывали свои дружеские объятия; речка, извиваясь змеёй, шептала что-то весёлое и игривое.
"Да! Спас Господь и привёл снова увидеть родные места! – мелькали у Богдана отрывочные мысли. – У Конецпольского всё обошлось благополучно, даже в какое-то особое доверие я попал. Значит, чист и невредим, а теперь – или умри в своём гнезде тихо, или снова дерзай на борьбу! Эх, кабы не терзали моей родины, коли бы её, несчастную, оставили хоть при малом куске хлеба, сел бы я камнем в своём любимом Суботове да отдохнул бы и душой, и телом! Умаяли уже меня и годы, и беды, сердце изнылось, кости болят. Покоя бы и мирного счастья... Эх, как желал бы я в эту минуту тихой пристани, которая укрыла бы меня от бурь и гроз!"
Вот и Суботов, и мельницы, и храм святого Михаила, а вон за брамой и дом, и сад. Богдан снял шапку и осенил себя широким крестом.
Настежь отворилась въездная брама, и первым встретил Богдана пасечник-дед. Богдан обнял старика и, не слезая с лошади, спросил, благополучно ли дома.
– Всё, слава Богу, – махнул шапкой дед, – тебя как Господь милует?
– Хвала Ему, милосердному, – жив, как видите, и невредим! – крикнул уже Богдан через плечо деду, пустив коня рысью.
Ещё издали на Чигиринской дороге дворовая челядь заметила Богдана и, собравшись в немалом количестве, с радостным нетерпением ждала своего батьку. На ганке толпились Богдановы дети: Андрийко и Тимош несколько раз взбирались вверх по колонне, чтобы высмотреть отца; девочки, с горящими от волнения и восторга глазками, бегали то к больной матери в комнату, то на рундук, то к первым воротам. Одна только Ганна, бледная, застывшая в порыве восторга, неподвижно стояла у колонны, приставив руку к глазам и вперив очи в светлую даль. Казалось, душа её была не здесь, не в этом трепетном теле, а носилась там вдали, возле всадников, возле стройного казака, ехавшего на белом коне.
Едва Богдан въехал в свой двор, как вверх полетели шапки, раздались радостные крики и десятки рук протянулись: и поддержать коня, и помочь соскочить, и обнять своего батьку. Насилу освободился Богдан от этих дружественных приветствий и поспешил к крыльцу. Здесь на него набросились дети и повисли на груди и на шее.
Ганна всё стояла неподвижно. Радость сковала ей члены; восторженные глаза её дрожали чистой слезой. Богдан заметил её, быстро взошёл на крыльцо и, широко раскрыв руки, промолвил тронутым голосом:
– Спасительница моя!
– Ты наш спаситель! – вскрикнула Ганна и припала к нему на грудь.
На другой вечер все двери и окна в доме Богдана были тщательно закрыты.
В его комнате вокруг небольшого стола, покрытого турецким ковром, тесной группой сидели казацкие старшины. Желтоватое пламя двух восковых свечей, горевших в высоких медных шандалах{100}, освещало их смуглые лица, отчего они казались ещё мрачнее и желтее. Дальше свет не достигал глубины комнаты, потонувшей во мраке, и только кое-где тускло отсвечивал на блестящих дулах рушниц. В комнате было тихо и мрачно. На столе не видно было ни кубков, ни фляжек. Сурово глядели иконы из почерневших от времени риз.
В конце стола сидел сам хозяин; голова его была так низко опущена, что лица нельзя было видеть. Направо от него угрюмо склонил голову на руку Кривонос, за ним Нечай опустил свою львиную чуприну. С другой стороны поместились старый Роман Половец и Чарнота. Остальные лица терялись в тени, и только иногда оттуда сверкали, словно волчьи глаза, жёлтые белки Пешты.
Густые тени совсем сбежались на потолке. Казалось, какой-то тяжёлый могильный свод повис над освещённым столом.
– Нет, братья, нет, – говорил седой Роман Половец{101}, и голос его звучал так уныло, словно отдалённый звон надтреснутого колокола, – бороться нам нечем... войско наше разбито... армата, артиллерия, отобрана... ни старшины, ни головы.
– Вздор! – крикнул Кривонос, ударяя рукой по столу. – Не всё пропало! Разбито войско, да не всё! Сколько бежало, сколько скрывается по тёмным лесам!
– В Мотроновском лесу ищут грибов более десяти сотен! – вставил Чарнота.
– В Круглом лесу сотен пять или шесть! – отозвался кто-то в тени.
– А в Гуте наберётся и больше! – добавил другой.
– Так не все сдались? – спросил удивлённый Богдан.
– Какое! На Запорожье ушло тысячи две! – вскрикнул Нечай.
– Да дайте мне только время, – продолжал Кривонос, воодушевляясь, – я соберу вам десять, двадцать тысяч. Дайте мне только разослать своих молодцов!
– Головы нет... старшина разбежалась! – раздались из глубины тени чьи-то несмелые голоса.
– Выберем голову. Старшина найдётся, – уверенно перебил Кривонос. – Да разве уже между нами не найдётся знающего человека? Дрова сухие, братья! Огниво нетрудно отыскать!
– Конечно, осмотреться вот между нами, – послышался сиплый голос Пешты, и жёлтые глаза его многозначительно окинули весь стол.
– Выбрать-то можно... Да что из того? Последние силы отдать... и к чему? Чтобы увидеть новое поражение? – безнадёжно махнул рукой Роман Половец. – Мало ли мы их видели, братья?
– Так, – угрюмо вставил Пешта, и насмешливая улыбка искривила его лицо. – Били нас довольно! Можно было бы и годи сказать. И под Кумейками, и под Боровицей...{102}
– Молчи, Пешта! – перебил его Кривонос. – Молчи, не напоминай прошлого! Или ты думаешь, что эти победы не зарубились на сердце? – ударил он себя кулаком в грудь. – Кровавым рубцом здесь зарубились! Били! А почему же прежде никто не бил казаков? Почему теперь бить стали? Потому что реестровые изменяют, братья на братьев встают!
– Стой, друже, – перебил его Половец, – пошли же с Павлюком реестровые, а вышло что?
Богдан поднял глаза и медленно прибавил вполголоса:
– Пошли, да не все.
Но Половец не слышал его слов.
– Да что говорить о прошлом, – продолжал он, – вспомним, что случилось теперь? А уж не гетман ли был Острянин, не молодец ли был Гуня? И сердце казацкое, и могучая рука!
– Проклятье ему! – закричал Кривонос, поднимаясь с места, и багровые пятна покрыли его лицо.

