Герман рос, креп и поправлялся на диво, хотя следов прежних лет ещё оставалось немало в его натуре. Он часто раздражался по пустякам, иногда на него накатывала старая лень, и он сидел, сложив руки, целыми днями на лавке, не говоря и слова Ицку. Но всё это не портило их доброго согласия. И, возможно, Герман и избавился бы от этих слабостей, если бы прожил в Губичах дольше. Но сложилось иначе.
Герман до сих пор помнит ту зимнюю ночь, когда Ицка постигло несчастье. Весь день он просидел один в доме, с нетерпением дожидаясь своего опекуна из Дрогобыча. Ицек уехал на ярмарку. Днём мороз ослаб, солнце светило ярко, с крыш капало так приятно. Но к вечеру натянулись серые тучи и начало валить снег широкими хлопьями. Быстро стемнело — стало темно как в погребе, а снег всё валит и валит. Тишина кругом, ветра нет. Герман затопил печь, сел на припеке и ждёт, но Ицка всё нет и нет. Дорога к селу проходит возле их дома. Вот Герман слышит — гейкают какие-то торговцы, возвращающиеся домой. Он выбежал спросить об Ицке.
«А, наверное, уже где-то едет, мы его ещё в городе оставили», — ответил крестьянин. Снова Герман ждёт. Огонь шипит и потрескивает в печи — он достал горох и начал жарить его в сковородке, а для Ицка сварил пару яиц. К ночи мороз снова сжал, окна зацвели ледяными узорами. Потом поднялся и ветер, стал бить снегом по окнам, завывать между крутыми берегами, трепать и вырывать кисти из соломы на крыше. Огонь в печи начал угасать — Герману стало жутко, он подкинул поленьев и снова припал лицом к окну — не слышно ли звона Ицковой упряжи? Нет, ничего. Сквозь щели в стенах тянет холодом. Герману вдруг показалось, будто звон где-то слышен, волосы поднялись дыбом, мысль о пожаре мелькнула в голове. Он прислушался — нет, ничего. А вот уже ветер завыл, заревел, завизжал сильнее прежнего — будто стая бешеных волков несётся в село, воет от голода, рвётся сквозь снежную бурю. От крестьянских детей Герман наслушался рассказов о ворах, что в бурные ночи пробираются в дома, — и теперь ему чудится, будто кто-то скрипнул дверью в сени и тихо ступает-чавкает по сеням, шарит руками по стенам — ясно слышно шлёпанье — всё ближе к дверям в комнату... Герман хочет закричать, но чувствует, будто что-то сдавило ему горло: сам не зная, что делает, он втиснулся в тёмный тесный угол за печью, — холодный пот выступил на лбу, всё тело дрожит, он каждую секунду ждёт, что дверь распахнётся и в ней появится страшное, заросшее лицо вора с огромной дубиной и широким блестящим ножом за поясом. Но минута за минутой проходит — ничего не слышно, кроме пронзительного воя вьюги. Герману понемногу возвращается дух, но он всё ещё не смеет выйти из угла. Взвинчённое воображение рисует ему повести о «страчуках», которые появляются из некрещёных детей, зарытых где-нибудь под забором или под вербой. Ему кажется, что кто-то царапается по полу, — он тревожно поднял глаза вверх, где в потолке по старому обычаю вырезано было маленькое окошко. Мороз пробежал по телу! Ему кажется, что окошко шевельнулось, что оно медленно поднимается, и за ним проступает чёрная, глубокая дыра. Он замер от страха, не в силах оторвать взгляд от окна. В ушах звенит — будто внутри него, изнутри, ворочаются какие-то дикие, тревожные голоса, поднимается крик, сумятица вне его воли. Несчастный мальчик обезумел от страха и ожидания. Но голоса не умолкают, становятся всё резче, громче — какой-то отрывистый звон пробивается сквозь общий шум. Герман ещё немного сидел как мёртвый, не зная, действительно ли этот шум поднимается в нём или доносится снаружи. Но одной минуты размышлений оказалось достаточно. Он вскочил, будто в отчаянии, и одним прыжком очутился у окна. Шум уже раздавался во дворе — видно какие-то тени, слышно звяканье упряжи — ах, Ицек, Ицек приехал!..
Шум под окном... Загремели в дверь. Герман побежал открывать и ещё быстрее влетел обратно в комнату — так страшно, темно и холодно было в сенях. Это снова ему послышалось или он и правда услышал глубокий, тяжёлый стон где-то из-под земли? Он, судорожно дрожа, подкинул дров в огонь и, повернувшись к дверям, ждал, кто войдёт. Дверь распахнулась, и медленно, тяжёлой поступью вошли четверо крестьян, неся окровавленного, едва живого Ицка, из груди которого время от времени вырывался глубокий, раздирающий стон боли. Герман застыл на месте от страха, увидев эту окровавленную, жуткую фигуру. Он прижался к печке и не смел сдвинуться с места.
— Осторожно, Максиме, осторожно! — приговаривал один крестьянин другому. — Держи аккуратно за руку, не видишь, кровь аж сквозь бекешу проступает?..
— Бедняга Ицек, должно быть, страдает страшно, — отозвался Максим.
Ицек снова застонал — так страшно, что у Германа волосы на голове зашевелились. Крестьяне, уложив его опекуна на постель, начали перевязывать раны, как умели (цирюльник, за которым послали в Дрогобыч, в такую непогоду не скоро доберётся!), а Максим, грея замёрзшие, облитые кровью руки у огня, начал шёпотом рассказывать Герману, что случилось с Ицком.
— Видишь, дитятко, — начал Максим, покачивая головой, — как бывает: беда хватает человека на ровном месте! Да и какая! Пусть Бог каждого сохранит от такого! Едем мы дорогой над берегом Герасима, — знаешь, где он: за селом, над рекой тот крутой и высокий обрыв, — едем себе, телега за телегой, — а тут ветер внизу воет, хоть держись! Снег прямо в глаза, кони еле идут — жуть! И вдруг кум Стефан, что ехал впереди, кричит: «Стой!» Мы: «Что случилось?» А Стефан: «Слушайте! Тут что-то страшное, несчастье какое-то!» Слушаем — и правда: внизу, у берега, кто-то стонет, да так страшно, что кровь в жилах стынет. «А ну, — говорит Панько, — не к чёрту ли нас кто-то манит?» — «Да что вы, куме, — отвечает Стефан, — видно, кто-то шёл или ехал, оступился и упал с кручі. Надо спасать человека!» — «Да я боюсь! Мне жутко!» — говорит Панько. А стоны всё слышны, будто душа грешная из ада воды просит. Мы собрались, — что делать? «Пойдём, — говорит Стефан, — а Панько пусть останется с лошадьми». Пошли. А ты знаешь, какой крюк надо сделать, чтобы добраться до самого берега. Пока дошли, пока всё — полчаса, не меньше. Ветер с ног сбивает, лёд трещит, снег в лицо — как лопатой. Господи, буря такая, хоть помирай! Темно, страшно… Мы взялись за руки и идём на ощупь туда, откуда стон. Смотрим — что-то чёрное на льду, не двигается. Подходим — лошадь среди разбитых саней. Видно, кто-то свернул с дороги и полетел вниз. Осмотрели коня — мёртв. Идём дальше — а твой бедный Ицек лежит на льду и едва-едва стонет! Господи, да ведь это живая душа!
Максим, рассказывая, грел окоченевшие руки у огня и раскуривал трубку. Герман не плакал, только дрожал и косился на постель. Ему было страшно видеть это искалеченное, кровавое, стонущие тело, что когда-то было его опекуном. Он попросил Стефана и Максима остаться с ним на ночь возле больного, но крестьяне пообещали вернуться, как только разнесут скотину по домам. Ицек лежал без сознания, говорить не мог и, казалось, никого не узнавал. Герман лишь раз украдкой взглянул на него. Голова была перевязана платками, сквозь которые проступали огромные пятна крови. На бороде и волосах запёкшаяся кровь, бекеша и рубашка в крови, губы посинели, глаза — безжизненные, выражение лица — ужасное!
Лишь под утро, когда буря немного стихла, приехал цирюльник из Дрогобыча и начал ругать и злиться на крестьян, что взялись сами перевязывать раны, хотя не умеют этого.
— Но, пан, — ответил Стефан, — да ведь к тому времени человек бы уже умер! Мы хоть кровь остановили.
— Молчи, старая торба! — гневно гаркнул цирюльник. — Откуда ты знаешь, что бы он умер? Как ты можешь утверждать?..
Стефан, хотя обычно был остёр на язык, промолчал, а цирюльник начал осматривать раны и, наверняка, должен был в душе признать, что перевязка была вовсе не такой плохой, как он сначала думал. С помощью крестьян, которые суетились, — ведь речь шла о спасении самого дорогого им соседа, — промыли раны, и только тогда стало видно, что именно было у Ицка. Похоже, падая с высокого обрыва, он сначала ударился левым боком о выступающий камень, потому что левая рука была сломана ниже локтя, а также в плече была глубокая рана. Затем тело перевалилось направо, и Ицек ещё о второй камень ударился. Цирюльник увидел, что дело серьёзное, и когда люди, особенно женщины, которых в хате набилось полно, спросили, выйдет ли Ицек, он пожал плечами и сказал, что это было бы великое чудо, если бы он дожил до завтра…
Цирюльник оказался прав. Ицек умер в тот же день, не придя в сознание ни на минуту. Герман не плакал на его похоронах, его тело всё ещё дрожало от ужаса той ночи, страх выжал из него все другие чувства. Он ночевал у губицкого арендатора, который тут же взял опеку над имуществом Ицка, будто бы чтобы сохранить его для Германа. Герман пробыл у него до весны, не зная, что стало с тем имуществом. Лишь когда громада заговорила об этом, — арендатор показал какие-то счета, какие-то квитанции Ицка, — дом и огород Ицка были проданы, а после уплаты долгов Герману осталось 92 гульдена, которые арендатор отдал ему в руки. Герман с этой суммой ушёл из Губич, пошёл в мир искать счастья, — и эта сумма стала первым основанием его миллионов.
Так завершилась для Германа спокойная сельская жизнь. Теперь, сидя за письменным бюрко перед счётной книгой в Бориславе, он, практичный, деловой человек, не придавал особого значения тем следам, что оставила эта жизнь в его душе. Он даже старался смотреть на неё свысока, с иронией, подыскивал в голове насмешливые слова для её описания, но всё же мысль его то и дело возвращалась к тем светлым минутам, и, не зная почему, ему становилось легче на сердце, когда он вспоминал губицкую жизнь. Он не тосковал по ней, не хотел, чтобы она вернулась, но ощущал — что нынешняя жизнь среди достатка и роскоши вовсе не лучше той, а может, даже хуже.



