• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса
  • реклама на сайте rest.kyiv.ua

Boa constriktor

Франко Иван Яковлевич

Читать онлайн «Boa constriktor» | Автор «Франко Иван Яковлевич»

ПОВЕСТЬ

Герман Гольдкремер проснулся сегодня в дурном настроении. Он всегда такой, когда ему приходится ночевать в Бориславе. А приходится это раз в неделю, по пятницам, когда он приезжает сюда из Дрогобыча проверить работу и выплатить жалованье ріпникам. Герман Гольдкремер, хоть и владелец состояния, достигающего миллиона, никогда не доверяет надзор чужим глазам, а выплату — чужим рукам. В Дрогобыче у него собственный дом — добротный, новый, светлый — не стыдно и похвалиться. А здесь ему приходится спать в деревянной избушке, среди складов, заваленных бочками кипячки и грудами воска. Правда, тот домик, построенный за его счёт, всё же считается самым приличным и самым удобно расположенным во всём Бориславе, — но всё равно его не сравнить с дрогобычскими зданиями. Хоть стены и белые, и окна светлые, — вид вокруг унылый, хмурый, безрадостный: кучи хвороста, глины, грязные склады и ещё более грязные людские жилища. Ни свежей зелени, ни улыбчивого пейзажа не найдёшь. Воздух душный, пропитан нефтью; каждый раз у Германа от него кружится голова, как от яду. А ещё эти люди, что снуют вокруг его жилья, меж пыльных шоп и глиняных холмов, — как муравьи, без устали копошатся в шахтах, — тьфу! это люди? Люди ли они вообще? Все в глине и нефти, как вороны, в лохмотьях — то ли кожа, то ли неизвестная тряпка, — от них за версту несёт нечистотами, спиртным, гнилью! И голоса их — не людские вовсе: глухой, хриплый, дребезжащий звук, будто бьют по разбитому горшку. А взгляды у них — дикие, зловещие! Несколько из них, уже подгулявших с утра, направлялись к шахтам (трезвому не выдержать под землёй!), заглянули в окно и увидели Германа. От их взглядов ему стало не по себе. «Такие, — подумал он, — если бы увидели меня в болоте, не только не вытащили бы, а ещё и глубже втопили». И вот в таком обществе приходится ему, аристократу, проводить полтора дня. (Он сплюнул в приоткрытое окно и отвернулся. Его взгляд скользнул по комнате — чистенькой, уютной светёлке. Лакированный пол, расписанные стены, круглый ореховый столик, комод и письменный стол — вот что сразу бросалось в глаза. Всё блестело, сияло в лучах восходящего солнца, игравшего золотисто-алыми отблесками на гладких поверхностях. Но взгляд Германа и от этого отвернулся — он не выносил яркого света. На боковой стене, напротив двери, в полутени висела большая картина в позолоченной раме — туда и устремились его глаза. Это была довольно хорошая и точно написанная картина тропического индийского пейзажа. Вдали, утопающие в синеватой дымке, маячили огромные заросли — целые леса бенгальского бамбука. Казалось, слышится в той чащобе скулёж кровожадного тигра, смешанный с шелестом ветра. Ближе к переднему плану зарослей уже не было — лишь пучками поднимались сочные, светло-зелёные папоротники, а над ними живописными группами возвышались стройные широколистые пальмы, цари растений. Совсем впереди, немного сбоку, — роскошная группа пальм. Под ней паслись несколько газелей. Но неосторожные животные не заметили, что среди огромных листьев затаился ужасный удав (Boa constrictor), выжидающий добычу. Они подошли смело, беспечно. Вдруг змея молнией метнулась вниз — миг паники, крик пойманной газели — один и последний, — и всё стадо в диком испуге бросилось врассыпную. Лишь одна, самая большая — видно, мать других, — осталась в кольцах удава. Художник изобразил именно тот миг, когда газели бросились врозь, а змея, высоко подняв голову, изо всех сил сжимает свою жертву, чтобы переломать ей кости. Он обвил её шею и позвоночник, и из-под витков его сорокапалого тела виднелась голова несчастной жертвы. Огромные глаза, выпученные от предсмертной муки, блестели, будто в слезах. Шея натянута, — голова, казалось, металась в последних судорогах. А глаза змеи сверкали злорадным, демоническим огнём, такой уверенностью в своей силе, что по телу пробегал холод, если вглядеться как следует. Удивительно! Герман Гольдкремер имел какое-то странное, необъяснимое пристрастие к этой картине, особенно к глазам змеи, пылающим сатанинским светом. Картина сразу так понравилась ему, что он купил два экземпляра: один повесил у себя в Дрогобыче, другой — в Бориславе. Нередко он показывал её гостям, шутя над глупой газелью, которая сама подставилась под нос удаву. Но наедине он не мог шутить с этим удавом. Он испытывал какой-то тёмный, суеверный страх перед его глазами — казалось ему, что когда-нибудь этот змей оживёт и принесёт ему нечто необычное — великое счастье или великое несчастье.

Постепенно рассеялся густой утренний туман, окутавший Борислав. Герман Гольдкремер выпил кофе, сел за письменный стол и достал огромную бухгалтерскую книгу, чтобы подбить недельные итоги. Но солнце заливало комнату таким потоком света, утренний холод и глухой, далёкий шум рабочих — всё это ласкало его чувства и в то же время усыпляло. Организм, измученный вчерашней поездкой и домашними хлопотами, ощутил отвращение к переплётанной в полотно книге и к цифрам, громоздящимся в ней столбами, и к ручке с выточенной костяной рукояткой — ему стало как-то сладко, ни одна мысль не шевелилась, только дыхание ровно поднимало грудь. Он опёрся головой на ладонь, и хотя не был человеком задумчивым и склонным к размышлениям (таких вообще среди евреев немного), всё же теперь, впервые за долгие-долгие годы, он забылся и позволил всем впечатлениям своей жизни вновь всплыть в памяти, пройти живо, наглядно перед глазами…

Перед его взором промелькнули, как тяжёлое облако, первые годы его юности. Страшная бедность и нужда, с которой он столкнулся при первых шагах в жизнь, до сих пор отзывались в нём дрожью, холодом. Сколько бы не тяготила его нынешняя жизнь, он никогда не желал бы, чтобы юность вернулась к нему. Нет! Та юность словно проклятие висела над ним — проклятие нужды, проклятие удушения в зародыше добрых качеств души. Не раз он чувствовал это проклятие в моменты наибольших своих спекулятивных удач, — не раз призрак прежней нужды отравлял ему радость, подсыпая горечи в сладкий напиток богатства и изобилия. До сих пор он живо помнил тот полуразваленный, подгнивший, влажный, отвратительный домик на Лане в Дрогобыче, где он родился. Он стоял прямо у потока, напротив старой, ещё более омерзительной дубильни, откуда два косоглазых рабочих каждую неделю выносили корзины с отработанным лубом, разносившим на всю округу кислый, душный, отравляющий смрад. Возле дома его матери стояло много таких же домиков. Все они были так тесно прижаты друг к другу, крыши у каждой — кривые, прогнившие и латаные, что весь тот квартал больше напоминал одну нищенскую руину, одну громадную кучу мусора, грязи, гнилых досок и тряпья, нежели человеческое жильё. И воздух тут был вечно затхлый, солнце едва пробивалось сквозь щели в стенах и крышах, а зараза, казалось, здесь рождалась и отсюда распространялась на десять миль кругом. В каждой из тех халуп жили по нескольку семей, то есть по нескольку сварливых, ленивых и до предела неопрятных жидовок, а вокруг каждой кишели, пищали и верещали по меньшей мере пятеро оборванных еврейчат. Мужчины, рыжие, пейсатые евреи, редко заглядывали сюда — в основном по пятницам вечером, чтобы перешабасовать. Были это, по большей части, лоточники, менялы, тряпичники, торговцы костями и прочая беднота. Некоторые жили в городе постоянно, другие бывали тут лишь изредка. Первые предпочитали не раз переночевать где-нибудь в кабаке на лавке, в кустах под открытым небом, на холоде — лишь бы не дышать густым, гнилым смрадом и не слушать крика, брани и оглушающего шума баб и детишек.

И мать Германа не была лучше — если не хуже — остальных. Хотя она была ещё молодой женщиной — ей было от силы 20, ну 22 года, — но она уже полностью впитала в себя типичную жидовку, таких, какие водятся в наших городках, тип, формируемый и плохими условиями жилья, и запущенным воспитанием, и полным отсутствием образования, и ранним замужеством, и ленью, и сотней прочих причин. Герман не помнил, чтобы видел её когда-либо оживлённой, свежей, весёлой или нарядной, хоть на её лице когда-то и были следы определённой красоты. Лицо, некогда круглое и румяное, стало жёлтым, изъеденным грязью и нуждой, обвисло вниз, как пустой мешок; губы, прежде полные, розовые и чётко очерченные, посинели и вспухли, глаза потускнели и слиплись. В четырнадцать лет она вышла замуж, через три — развелась с мужем, который не захотел больше её кормить и содержать. Старшего сына он забрал с собой — куда, бог знает (он был менялой и ездил с тележкой по сёлам, меняя иголки, зеркальца, шила и всякую мелочь на продукты); младший — Герман — остался с матерью. Ему было тогда полтора года, когда родители разошлись, — он не помнил ни отца, ни старшего брата, а позднее случайно узнал, что оба умерли от холеры посреди поля, где их нашли аж через неделю возле дохлой лошади. Выросший в такой вредной и нездоровой атмосфере, он развивался медленно и болезненно, часто болел, и самое раннее впечатление, оставшееся в памяти, — его толстый живот, в который другие еврейчата часто пинали, как в барабан. Детские забавы среди толпы голых, замызганных, круглых детей вспоминаются ему смутно, словно во сне. Дети бегают по тесному дворику между двумя домами, взявшись за руки, и кричат что есть силы, — бегают, пока не закружится голова, а потом валятся на землю. Или бродят по лужам, барахтаются, как стая жаб, в гнилой, окрашенной гарбарским лубом воде потока, пугая огромных длиннохвостых крыс, что бегают под ногами в свои норы.