Но это бывало, — как сказано, лишь редко. Чем выше он поднимался с каждым годом в школе, тем больше жаждал знаний и ширил их. Кроме того, стремился как можно скорее достичь определённой цели, стать свободным, независимым человеком, а вместе с тем — опорой для родителей, как того требовал естественный сыновний долг. Что одновременно с этим должны быть связаны и обязанности перед своим народом, понималось само собой, хоть и был он ещё юн, но это последнее стало для него святой постановкой. За народ бороться, посвящать себя, как за своё собственное счастье, делами и поступками — это для него было то же самое, что любить и уважать отца и мать.
*
О приобретении "имения" он не думал. Чувствовал, что это ему никогда не удастся. Не будет к тому способен. (Скорее к раздаче). Так уверял он иногда своих сестёр, товарищей или и других добрых знакомых, когда заходил разговор о будущем и интимных желаниях его личности. Этой "мамоной" увлекался лишь настоящий плебс, будь то интеллигент из низшего сословия… но никогда не "гонится" за тем по-настоящему классически воспитанный и образованный человек.
Его самого влекла классическая филология и древний мир. Идеалом его были великие мужи греческих и римских времён; даром что уверяли его некоторые профессора-специалисты и слушатели естествознания, будто наука филологии должна со временем отойти на второй план в школьной программе, так как живые языки и иные, нужные для жизни науки и достижения требовали своего права и распространения. Древний идол (отдельно замкнутая для себя огромная целостность) сходил со своего пьедестала и оставался доступным разве что для специалистов и любителей, достигался ценой многолетних, мучительных занятий. Но хоть и была она Юлияну мила и привлекательна своей глубиной — зато п р а в о имело за собой многое.
(При последнем он задумывался над Французской революцией и республикой[27], которая кишела деятелями-адвокатами и правоведами, да ещё какими гениальными). Он закрывал глаза и погружался во всё то, сравнивая (по прочитанному), сколько и какой интеллигенции было тогда во Франции[28], а сколько у украинцев теперь — словно предчувствуя, что и для Украины это непременно будет нужно. "Для Украины!" — взывал его молодой голос.
Но никто не слышал тот оклик в его юных грудях. Здесь, где она была лишь горсточкой дремучего элемента.
Время от времени уговаривали его дома посвятить себя богословию.
"Ушёл бы из дому, — говорил отец, — осел бы где-нибудь апостолом "черни" без забот и хлопот для отца и матери, трудился бы для своего угнетённого народа, жил бы сам среди него, стал бы образцом культуры в своей округе, в своём понимании и не жил бы напрасно".
"А я бы лишь издалека благословляла одинока и ловила бы слова о том, как ему ведётся и любит ли и уважает наш крестьянин своего апостола! — добавляла мать. — А потом, когда-нибудь пусть бы уже он благословил свою мать на вступление в вечность".
Но собственные его юные мечты оставались пока что без ясных контуров и решительных решений и были в большинстве противоположны мечтам его родителей.
*
Полный жажды жизни, он иной раз чувствовал себя непобедимым в стремлении бороться с жизнью ради достижения своей, хоть и неясной, цели, в другой раз им овладевали в его восемнадцатилетнем возрасте состояния, когда он будто жил лишь мечтами. Это было тихими, звёздными ночами, летом или зимой, когда ему казалось, что он сливался с ними в одно и едва понимал, спит ли он, или бодрствует. Он мечтал с открытыми глазами о таких же ясных, лунным светом, будто фосфором, пронизанных ночах, полных чудного настроения, в которых словно превращался в великого сына Украины, добывающего славу.
В какой области?
Этого он уже не знал.
Порою снова овладевало им меланхолическое настроение, рождавшееся из вопроса, дойдёт ли он без препятствий до цели? Будет ли он филологом, или адвокатом? Что ждало его в жизни? Счастье? Печаль? Психических страданий он избегал, потому что они так же парализовали, как и бедность, из-за которой ему приходилось отказываться от многого полезного и обогащающего сознание. Однако из этого смутного, меланхолического хаоса, предвестий и отрицательных волнений поднималась перед его воображением, будто из земли, будто из тумана, не чья иная, а его собственная голова, уверявшая чем-то в своём лице, что он п о б е д и т.
Но как не раз уже, так и теперь, не выходил полный ответ из глубины его души на поверхность решений, а оставался и дальше неопределённым мерцанием до зрелого момента. Опомнившись, он встряхивался с хмурым челом против самого себя от таких фантастических брожений, осуждая их как следствия чтения допоздна современных авторов, а между ними датских и русских[29], — и возвращался к любимым классикам лучших народов, особенно к великому немцу Гёте[30] и Шекспиру[31]; или искал великих моментов в украинской истории, где велась ожесточённая борьба… за родную землю и за преследования врагами украинского народа. Когда он насыщался ими, и словно пройдя чистилище, находил вновь свой утраченный, но истинный фундамент, на котором чувствовал своё призвание к деятельности, он уравновешивался и шёл в науке дальше.
*
Последние каникулы Юлияна, которые он должен был провести в горах на Б. у своей тётки, оказались очень короткими.
Прибыв на место, он застал прекрасную погоду и, с жадностью птицы, кинулся уже в первый день в лес и горы. Потом уже ходил туда день за днём.
Муж его тётки, старший учитель народных школ, прекрасно знавший романтическую местность М., сопровождал его к некоторым местам, указывая ему направления, куда идти, чтобы достичь вершин, с которых открывался лучший вид, или направлял в сторону, где поднимались белокаменные скалы среди густых лесов; или же туда, где тянулись до самых верхушек богатые травой и цветами полонины и манили путешественника броситься в их середину и следить за полётом белых облаков на синем небосводе, под которыми висел, едва заметной тёмной точкой, хищник и зорко высматривал, чтобы внезапно упасть на невинную жертву и унести её в леса.
Так он уже сам ходил без устали, с одинаковым увлечением. То здесь появлялся в еловой чаще, то там исчезал среди неё на часы — одним словом, купал и тело, и душу в благоуханной зелени.
На берегах оврагов любил отдыхать.
Когда их долиной спешили ручейки, а иногда пенились немалые потоки, что, падая с вершины хоть и невысокой скалы, вызывали гул и шум, он долго созерцал их, задумчивый. Затем спускался к ним вниз, не находя покоя. Останавливаясь здесь на минуты, он изучал взглядом дно, выдолбленное водопадом в естественном бассейне. Когда открывал его, смело прыгал в него, испытывая силу молодых плеч в плавании, а освежившись в ревущем и бурлящем котле, взбирался потом на соседнюю вершину снова, как прежде. Его обычно бледные щёки легко румянились в таких гонках, глаза блестели огнём дикого хищника, грудь дышала здоровым живительным воздухом.
Вечером он выходил из дома и искал на небосводе завтрашнюю погоду, чтобы, словно вновь впервые, броситься с утра в зелень, орошённую росой, прислушиваться к таинственной песне лесов, шелесту пугливых птиц или следить по высоким елям за проворной белкой, что будто хвасталась перед молодым путешественником своими дерзкими прыжками, чтобы наконец исчезнуть куда-то без следа и звука.
Так почти восемь дней подряд, без перемен, без раздумий.
И никто его не удерживал, ничто его не разочаровывало. Одним словом, он упивался красотой природы и свободой досыта. Шёл, не оглядываясь, и возвращался с намерением повторять то же завтра. Пока не наступила перемена.
На девятый день небо заволокло. К полудню поднялся сильный ветер и открыл, словно раздвинул занавеси, часть небесной синевы, а вместе с тем и улыбнулось солнце. Но ненадолго. Час спустя наползли откуда-то неповоротливые массы туч мрачного цвета, и пошёл дождь.
Густые клубы мрака поднялись, потянулись вершинами гор и лесов, укутали, словно вуалью, кроны елей в серость, а блеск солнца померк. Ночью снова шёл дождь. Он монотонно хлестал по окнам, ветер выл дико, а густую темноту рассекали молнии и гром.
Под утро утихло настолько, что молнии и гром исчезли, но зато зарядил упорный дождь. В последующие дни лил, наоборот, безжалостно.
Как ни выглядывали жители местности и дачники, одни нетерпеливо, другие печально, сквозь окна, тучи не рассеивались в вышине.
Юлиян не выдержал долго. Он ходил нетерпеливо вдоль берега реки, что, поднявшаяся от ливня и притока горных потоков, мчалась, как разбушевавшаяся, и срывала кое-где берега.
Когда погода не менялась и не давала надежды на перемену, он собрался и убежал.
Вернувшись домой, словно более зрелым, он занялся по собственной воле столярным делом и иностранными языками, и так провёл время до конца каникул.
*
Юлиян был перед мáтурой и приближался всё больше к моменту, когда должен был сам себе сказать, на какой факультет ему поступать.
Одно уже он почти знал. Его желание не сбудется; а именно — учиться за границей, куда его всеми силами тянуло. Он и о технике думал; но за что? Отец не обещал ничего, а совсем сам он не был в силах содержать себя. Правда — по размышлениям выходило, что филология[32] была единственной, к которой нужно было склоняться. Ещё оставалось и богословие[33], к которому его время от времени склоняли, особенно отец; потому что, как уверял, оно было самым лёгким для достижения. Но когда обращали на это внимание, Юлиян молчал упорно. Разве только иногда говорил болезненно: "Что мне там?" Или — "пусть меня ради Бога никто ни к чему не принуждает. Ещё последний час для меня не пробил". И его оставляли.
*
Однажды, это было летним днём, он прохаживался за домом в небольшом, сестрами хорошо устроенном, зелёном садике и перечитывал Шекспира "Юлий Цезарь".
Делая это, он посмотрел через широко открытые окна на обеих сестёр, из которых одна, Мария, заканчивала какую-то тяжёлую вышивку, которую должна была куда-то отнести за плату, а младшая, Оксана, сидела над тетрадью и книгой.
Теперь она плакала.
Мария успокаивала её. Он знал, о чём речь. Один из профессоров, больной нервный математик, требовавший без оглядки на другие предметы наибольшей отдачи именно своему, поставил девочке, хоть она, как уверяла, училась во втором семестре прилежно, двойку, что грозило ей, как она узнала, или пересдачей… или, если бы не сдала, потерей целого года. Разжалованная этой, как уверяла, несправедливостью, чувствительная девушка то жаловалась сестре, то снова залилась громким плачем, не заметив, что за открытой неподалёку дверью стоял отец и прислушивался к этой сцене.
"Когда бы у нас был другой отец, — жаловалась она сквозь слёзы, — он бы заступился за меня, попросил профессора, чтобы спросил меня ещё раз, чтобы я получила хоть пересдачу и целый год не потеряла, ведь это не для меня.



