Эми, то прощание вообще не скоро бы закончилось.
Бабушка уже за целую неделю перед расставанием с внучкой ходила с опухшими от слёз глазами и должна была дать Еве слово, что будет воздерживаться от алкоголя, чтобы не "оглупеть" до окончания её медицинских студий.
*
Два года не заезжал Юлиан в горы к своей маме и сестре и не обещал скоро их посетить. Всегда находились какие-то важные причины, что тянули его то в Покутовку к Гангам и к сестре Зоне, то снова к о. Захарию, куда заезжал, когда имел свободное время и отпуск из семинарии.
Ева в первый год не возвращалась из Швейцарии на каникулы, а осталась там, чтобы акклиматизироваться, как следует ознакомиться с тамошними обстоятельствами и студенческой жизнью. Каникулы второго года разделила надвое: первую часть провела в Женеве[105] у какой-то польской приятельницы, вторую — в Покутовке, чтобы повидаться с семьёй, с бабушкой и своим женихом, который, правда, писал тёплые и искренние письма, но между их строками пробивалась какая-то "мертвечина" без широты взгляда. Она хотела убедиться лично, что с ним происходило, держится ли он ещё своих взглядов, европейской культуры.
То время было для Юлиана наилучшим, словно наградой за всё, от чего он должен был отказываться. Они ходили оба, часто и с отцом далеко на прогулки в поле, и Ева рассказывала о своей науке, о славных великих людях, с которыми имела интересные знакомства из разных частей света.
— Юлиан, — сказала однажды с горящими глазами, — ты не имеешь понятия, какие мы здесь бедные и тёмные в наших украинских краях по сравнению с западными сёлами.
— Знаю, Эво, — ответил он. — И я видел чужой мир, побывал тоже, как знаешь, в Цюрихе и Женеве. Отчасти ты права, но что нам делать? И те богатые иностранцы, которых ты встретила в Швейцарии, тоже прилетают туда только за светом знаний и возвращаются в свои родные ульи, всякие "Покутовки", чтобы трудиться на своей земле для своего народа. В конце концов весь человеческий труд и наука направлены к тому, чтобы добыть средство для удовлетворения физических и душевных потребностей и поставить себя, возможно, на высшую ступень культуры. Но эти человеческие силы, как сказал один мыслитель, всё же ограничены определёнными пределами. И если бы не наши мечты, которые рисуют нам розовыми стены наших тюрем, мы бы не хотели рождаться. Каждый из нас должен иметь обязанность служить друг другу и своей народности. Когда каждый принесёт лишь один-два кирпича с искренним сердцем в этот наш узкий мир, то мы будем закладывать всё лучшие основания для нового поколения и государства.
Она покачала головой:
— Ты обязан так говорить, Юлиан, и делаешь это с позиции будущего попа в Покутовке.
Юлиан покраснел и нахмурил лоб.
— Может, и так, а может, и ты ошибаешься. Но скажи, пожалуйста, Эво, действительно ли тебе так страшна эта Покутовка? Для меня это лирика. Вспомни, как дорога она была тебе, когда я заехал туда впервые. Ты здесь родилась, выросла, здесь твои родители, твой украинский народ, подумай! Посмотри, каждая хатина, что ты видишь, — это отдельный маленький мир. Войди в эту маленькую хатину-мир, разузнай, что в ней хромает, кого что болит, какое в ней образование. Ох, Эво! Не отдаляйся от этого мира, потому что дальше ты не убежишь и не выйдешь за его пределы. Придёт время, и ты окажешься без него, как в пустыне, никто на тебя и не взглянет, а что касается п о п о в с т в а, то оставим его пока что в стороне.
— Нет, нет, Юлиан, не в стороне. Я хочу знать, как тебе с ним на душе.
— Я ведь только после второго года богословия, — ответил он спокойно, — что я могу говорить?
— Говори, как чувствуешь. Я тоже рвалась на медицину и закончу её, потому что так себе постановила, но по правде сказать, ботаника мне нравится больше. Я хожу на ботанические экскурсии… — и вдруг остановилась.
— На ботанические экскурсии? — спросил он и минуту не спускал с неё глаз. Она слегка смутилась.
— Это мне страшно нравится. Ходить, собирать разные растения… ох, ты не знаешь, Юлиан, что это значит — ботаника! Потом работаем в лаборатории… — и снова прервала.
— Эво, ты держись уже медицины. С медициной выйдет лучше, поможешь и бедному, и богатому. Не бросай её.
Юлиан подошёл к ней и хотел её погладить.
Она отвернула головку и, улыбаясь, сказала:
— Я оставила медицину, а ты оставь поповство.
— Нет, Эво. Мой жребий уже выпал. Я иначе не могу. Причины моего поступления на богословие не игрушка. Лучше не затрагивать вовсе этой темы.
С этими словами он посмотрел далеко перед собой и добавил:
— Ты жалеешь, что пошла на медицину?
— Не жалею. С тех пор как мне объяснили, что значит ботаника, а у нас, украинцев, ботаников так мало, у меня ощущение, что это было бы более соответствующее для меня. Эта специальность и так недалеко уходит от медицины.
— Из Покутовки можно будет со временем сделать что-то образцовое и культурное, хотя… — задумался Юлиан и не договорил.
— Что "хотя", Юлиан?
— Хотя, — хотел я сказать, — свойственник Эдварда, техник из Мюнхена, писал мне из Америки, чтобы и я туда выбрался. Говорит, что для окончившего богослова там были бы хорошие перспективы и даже без богословия нашёл бы он там для меня хорошее место, особенно как для знатока иностранных языков…
Эва покачала головой.
— Ты не была бы за это?
— Нет…
— Потому что с тобой мне было бы везде одинаково. Там можно было бы не меньше для своих работать, как здесь. Там, может, и больше свободы.
— Для одних наших бедных рабочих?
— Кто бы меня там нуждался, Эво?
Эва испугалась.
— О, нет, никогда, Юлиан. Нам нужно думать и о наших старых родителях. Я на Америку никогда бы не согласилась. Может, когда-нибудь построят и здесь больницу, Юлик. Тогда я лечила бы, а ты крестил бы, работал культурно. Был бы ты тогда доволен мною? — и заглянула ему искренне в глаза.
— Ещё спрашиваешь? — ответил он и улыбнулся почти счастливый её словами.
— Мы будем дополнять друг друга, — сказала Эва. — Но впереди нас, то есть тебя, ещё два года серьёзной профессиональной работы. Потому что я, ты знаешь, буду вынуждена с тобой расстаться на какое-то время. Медицинские студии, как известно, требуют большего времени, чем теологические. Я буду к тебе и к родителям на каникулы приезжать.
Он нахмурил брови.
— Не напоминай мне о том времени, когда я буду вынужден тебя замужнюю одну в мир отпускать. За тобой уйдёт и мой покой. Не знаю, как это будет.
Девушка рассмеялась шаловливо.
— Не печалься этим, Юлиан. Нам ещё далеко до того.
— Хоть бы скорее, скорее к цели, думаю, чтобы скорее её, мою судьбу забрать! Ох, Эво! — добавил, вздыхая полной грудью, — как чудесно иногда всё складывается в жизни. Каждый из нас думает, мечтает, старается дойти до своего "большого дня". Но все ли достигают своей цели, все ли к этому призваны?
Она молчала с опущенной головой.
— Но мы оба, Эво, мы будем нашим поступкам верны. Так хорошо? — он склонился над ней. — Слова не всегда что-то доказывают. Слова — пустые.
Молодая девушка не ответила сразу, но через минуту поднялась на носки и без слова подала ему губы.
Бывали минуты, когда Юлиан, словно настоящий ребёнок, поддавался малейшим прихотям Евы и, исполнив их, стоял и смотрел на неё с удивлением и молчаливой любовью, а она с лёгкой улыбкой уверяла его, что и "льва" можно приручить.
— Как к чему, — отвечал он ей, — но до "львиной" крови, Эво, не всегда советую добираться.
— Ов-ва! — восклицала.
— Не советую, девочка…
В любви бывала Эва весела, как ручеёк, а он — серьёзен, как спокойный пруд.
С радостью наблюдала Мария, сестра Юлиана, за своей будущей невесткой и за братом, который на глазах менялся, становился разговорчивым и весёлым под влиянием молодой девушки. Бабушка перестала пить и пила только то, что внучка собственной рукой ей подавала; родители, казалось, вполне согласились с пребыванием Евы за границей, — одним словом, над приходством в Покутовке развеялись все тучи.
Некоторые знакомые уверяли, что чужбина чудесно развила способности в Еве и все хорошие задатки в ней. Взгляды Евы изменились.
Перед своим отъездом она была пылкая патриотка-националистка, а теперь она словно остыла от этого. Когда в политических дебатах заходил вопрос, нужен ли шовинизм украинцам, которым иногда упрекали их политические противники, она волновалась. Когда отец или Юлиан обосновывали необходимость шовинизма как защитного средства страдающей души в борьбе за независимость в ответ на шовинизм противника, она этого не могла спокойно слушать. Признавала, что это сила в борьбе и средство теперь почти необходимое, но, загнанная в тупик, покидала с поднятой головой комнату или переходила на другую тему. Жених смотрел удивлёнными большими глазами ей вслед, однако своих взглядов не отзывал.
— Пани Эва хочет нам привить бациллу космополитизма[106], — говорили некоторые гости, — но это, видно, ей не удастся. Умненькая она у вас, правды не скроешь, и знает хорошо и ясно, чего хочет и куда её путь.
*
В одно ясное дообеденное время в конце сентября, когда оба возвращались от бабушки, шли через лес. Эва села отдохнуть на любимой лавочке недалеко от пруда, сбросила свою шляпу на землю в траву и задумчиво смотрела на поверхность пруда. Юлиан в хорошем настроении спросил её, с кем она в Цюрихе больше всего дружит. Она объясняла. С русскими не общалась, потому что они посмеивались, узнав, что она украинка, и считали украинцев врагами, не искала их общества. С француженками и некоторыми молодыми французами поддерживала знакомство, чтобы упражняться в их языке, с немцами жила во всех отношениях хорошо, а больше…
— Украинцев там не было?
— Ох, украинцев! — был её ответ с неохотой. — Тех можно на пальцах пересчитать. Они же бедные, куда им за границу ехать, да ещё в Швейцарию. Несколько надднепрянцев, правда, бродило на политехнике в Цюрихе и в Женеве; они были и познакомились со мной, но потом отстали, считая меня полькой, потому что я дружила преимущественно с поляками из Королевства[107] и говорила с ними по-польски. Есть среди них один, который меня преследует доказательствами, что моя обязанность — вернуться к польскому народу. Он — варшавянин, зовётся Кава, ботаник, а его сестра — моя лучшая подруга, студентка медицины. Мы вместе на одном отделении и живём вместе через сени. Вот и всё. На чужбине, далеко от своих, без любви, мы благодарны каждому случаю, который позволял нам сближаться с хорошими людьми. А мой Бог — наука. У тебя иначе. Ты в семинарии имеешь свою догматику, и потому мы понемногу расходимся в мыслях.
— Твой Бог ограничен, Эво, замкнут в книгах, а мой велик, окутан бесконечностью и непознаваем.



