Она ещё молода. А свой план она должна осуществить и стать врачом, частным или при каком-нибудь госпитале — всё равно. Лишь бы своего достичь.
"Бабушка!" — взывала она с блестящими глазами и восторгом.
"Ваша Ева, ваша внучка — врач в госпитале, а со временем, может, если будет работать, будет способной и одной из лучших среди наших женщин-врачей. — Что вы думаете, бабушка? А?
Разве это не честь, не счастье?"
"А что будет с женихами, Ева? Они объявятся, это будет вернее, чем врачевание".
Ева взглянула на бабушку и, надув нижнюю губку, сказала, выпрямившись, чуть самоуверенно: "Поживём — увидим".
Бабушка улыбалась, как на разговор десятилетнего ребёнка, гладила её ласково по юному лицу, хоть в душе хорошо знала, что внучка, которую любила превыше всего на свете, думала и поступала для своего молодого возраста серьёзно и всё больше утверждалась в этом направлении. "Как Бог захочет, сердечко, — говорила она спокойно, — ведь всё-таки он решает человеческую судьбу. Он один остаётся, несмотря ни на что, единственным руководителем, и против него нигде не станешь на суд, если не идёт, как хочешь. А может, придёт и такой человек за тобой, возвращаю я опять к своему, что и все твои студии будут ничем против него, потому что, так или иначе, предназначение женщины всё-таки не что иное, а хотя бы в первую очередь выйти замуж, заботиться о доме, о муже и воспитывать хороших и добрых детей. Но хоть я и говорю тебе это, мы знаем, доченька, что я твоему желанию никогда не стану на дороге и в чём будет нужно, буду тебе помощницей, хотя и настраиваю себе уже теперь твоего отца враждебно, ведь с ним одной ты не добьёшься успеха.
Но одно знай заранее: я дам средства на учёбу, как придёт подходящий момент, их у меня есть, слава Богу, для тебя достаточно — а ты мне самая близкая и самая милая (другие родственники мне хоть по крови не менее близки — например, мой брат, а твой дядя Альфонс и его внучка Дора), но они мне вроде бы и безразличны: кто мной стыдится и пренебрегает, того и я знать не хочу. Но дам, как говорю, средства с тем условием, чтобы ты год или больше перед отъездом в Академию провела ещё дома. Я хочу, чтобы ты отдохнула от школьной науки; поиграла, погуляла, узнавала людей. Это обязательно нужно, доченька… — добавила она серьёзно, увидев, что Ева нахмурила лоб, — и только тогда езжай в чужой мир, и пусть там Господь будет хранителем твоим. Нельзя — так сразу, не подготовившись телом и духом, покинуть родной дом и броситься в чужой водоворот жизни. Недобро так. Да и ещё одно.
Весь округ знает, что в Покутовке у о. Захария есть единственная дочь. Через два года ей будет восемнадцать. Она станет взрослой и после матуры. Не подобает перед миром и молодыми людьми, богословами и другими закрывать двери. Спроси когда-нибудь об этом и у своей воспитательницы, пани Эми. Она, наверное, согласится с моим взглядом (хоть иногда и поддакивает отцу). Она сама из дома священника, потому что дочь пастора. Кто знает, какая там жизнь в той чужбине? Кто знает? Издали нам всё лучше кажется, и всюду лучше, где нас нет, а подойдёшь ближе, то увидишь иногда такое, что душу перевернёт. Я хоть и не старомодная, но не слишком-то доверяю и фунту новомодной жизни, или, как вы говорите, таким "принципам". Я слышала многое от пани докторки Эми: ты знаешь, она ежегодно путешествует, мотается по своей Германии и где-то ещё. Слышала и от других уважаемых людей, и не всё мне кажется хорошим и безопасным в нынешние времена. Особенно та большая свобода в отношениях, например, обоих полов друг к другу. Что она дала более благородного и лучшего теперь и в каком понимании довела до лучшего? Что эти новейшие отношения принесли безопаснее одним и другим? Что одни стали смелее, а другие на степень менее стыдливы? Что непорочность уменьшилась.
Не смейся, доченька, с того, что я говорю, потому что я не говорю без оснований, и последствия того, что привожу, серьёзны. Ты ещё даже не в силах понять их, — добавила бабушка, когда в глазах внучки блеснула озорная улыбка. — Не смейся, это хорошо и мудро, когда женщина имеет и свой собственный хлеб в руках, но пока она его достигнет, намотается столько, всякого такого вокруг обоих полов, с чем мы, старые, не можем согласиться. Может, оно и должно так быть, но, по-моему, зачем? Не смейся, — повторяю, Евочка, — глаз старшего заострён опытом, тем горьким опытом настоящей жизни, так же как слух слепого, который хоть и не видит, предугадывает и догадывается многим чувством и инстинктом о том, что происходит вокруг него или могло бы произойти.
Останься ещё под опекой родителей и докторки Эми, набери ещё за год в большем городе, хотя бы в нашей столице, жизненного опыта и такого же знания. Научись хорошему поведению, заведи знакомства с мужчинами, которые умеют из себя разных изображать — добрых и святых. Заглядывай и на кухню, что не повредит и врачихе знать, и разное такое другое нужное женщине. Всё это узнай, как урок при родителях, — а потом езжай в даль и иди своей новомодной судьбе навстречу. А мы, старшие, будем тем временем здесь своим старомодным обычаем жить и тебя, доченька, из большого мира поджидать.
Я "налоговая", изнурённая этим налогом, я знаю это, но к лучшей будущности для тебя и твоего счастья я непременно приложусь. Впрочем, Господь имеет нас лишь до времени в своей опеке — а дальше!!" — тут бабушка обрывала, вытирая верхом руки глаза… что при каждом таком или подобном разговоре наполнялись слезами, прижимала повзрослевшую внучку к груди, отворачивалась и уходила.
*
Внучка задумывалась наедине. Хоть и была бабушка "налоговой", как признавалась, но происходила из хорошей польской семьи, и её всё-таки люди уважали и за что-то любили. Нельзя было и словами бабушки пренебрегать. Отец хоть был моложе бабушки, но во взглядах порой очень отсталый. Сам был лишь набожный, знал свою церковь, своих прихожан, занимался их нравственным воспитанием, учил их любить свою землю, отстаивать свой язык и права и уверял, что священник должен своим праведным жизнем давать пример, чтобы не указывали на него пальцем и не упрекали его в том… от чего он их предостерегал. Одним словом, был против того, чтобы она шла на медицину. А когда иногда заставляли его выслушивать её желания, то соглашался… разве что на философию.
Ох, он не знал того, что знала она. Он не знал женщин-врачей. А она знала уже двух. Особенно одна запала ей в душу. Это была одна окулистка. Молодая ещё, чуть за двадцать пять, пользовалась такой большой практикой у себя дома, а кроме того, и в госпитале, где была заведующей отделением глазных болезней, что уже была, как говорили, миллионершей. А что будет дальше?
Однажды у докторки Эми болели глаза, и она ходила с ней к той окулистке. Её ещё не было дома, хотя они пришли в самый назначенный час, когда она возвращается из госпиталя. Пациентов в приёмной было много. Старые и молодые, крестьяне, евреи, парни, дети, публика разного состояния.
Она, Ева, видела её тогда первый раз, хоть слышала не раз о её мастерстве. Вдруг открылась дверь и вошла живым шагом какая-то молодая барышня, одетая в шёлковый плащик скромного кроя, тёмного цвета. На вид почти неприметная, с орлиным носиком, тёмными красивыми глазами, слишком уж деликатной и тонкой фигурки, и поклонилась собравшимся там пациентам так низко, покорно, будто просила прощения, что вошла тоже, и направилась прямо в смежную комнату, а именно в ординационную.
"Снова какая-то больная, — заметил кто-то из пациентов. — Да видно, знакомая с врачихой, потому что сама пошла, не дожидаясь её вызова".
"Это не пациентка, а с а м а о н а, — пояснила какая-то старшая дама в тёмных очках возле них. — Та золотая, с золотыми руками, что осчастливливает людей, которые стоят над бездной вечной ночи, горя. Ох, то она сама".
И правда, никто бы не ожидал, что в том маленьком теле, в той неприметной внешности девушки такая сила духа, науки, умения и самоотверженности.
После и она с докторкой Эми вошла к ней. Последняя ходила несколько раз и вернулась исцелённой. С того момента у неё, Евы, не было другой цели, как ту: пойти на медицину, стать врачом, жить для страждущих, несчастных, для труда, а всё прочее было неважно, как ей казалось, или вполовину неважно.
*
Почти три недели не заходил Юлиан на приход, он находился с молодым Гангом на фольварке в их другом меньшем имении недалеко от Покутовки, где должны были по желанию отца помещика наблюдать вместе с экономом за свозом хлеба, молотьбой машинами… делёжкой хлеба… с людьми, что работали у пана за сноп, и другими такими хозяйственными процессами, а вместе с тем и составить компанию одному молодому родственнику. Это был сын сестры Эдвардовой матери, которая пребывала здесь, в небольшом, но красивом жилье фольварка с сыном два-три месяца, серьёзная, энергичная немка, которая с особым интересом обходила все уголки прекрасного имения своего шурина, увлекая с собой каждый раз то обоих юношей, то по одному.
Поскольку молодому Эдварду было интереснее гулять и гарцевать на коне с кузеном весёлого и немного легкомысленного нрава, чем сопровождать любопытную тётю по обширному (ему уже слишком хорошо известному) хозяйству, куда и так неохотно — лишь, как сказано, по особому желанию отца заходил (как будущий наследник), — то роль Цицерона и сельского помещика досталась Юлиану Цезаревичу, который и исполнял её то охотно, то… менее охотно (поборюя силой свою молодую охоту присоединиться к обоим товарищам и посоревноваться с паничами как следует) — за что снискал себе расположение, благосклонность старой мудрой немки, у которой, словно из лексикона, можно было многому научиться.
При отъезде приглашала его. Если бы и не заехал он в Германию с Эдвардом или сам, то к "нам" обязательно наведайтесь, просила. Там познакомится он и с её старшим сыном, который как раз теперь заканчивает техникум, а во-вторых, чтобы он провёл по Мюнхену, объяснил им красоту и ценность города искусства и духовного очага. "Ох, тот сын, — закончила с невыразимой любовью, — его в особенности стоит узнать. Что за характер и глубина в мыслях. Что за стремление к труду, реальному, полезному труду. Dazu ist er ein "Leisetreter" mein Kind[60]".
*
По истечении двух недель, с которыми заканчивались и каникулы почти всех средних школ, а с тем и вакации молодой Евы, вернулся Юлиан с Эдвардом назад в Покутовку.
*
Какая-то тоска по виду молодой девушки, по её глазам, веки которых поднимались так тяжело, словно у бедуинок, через густые ресницы, как и по её беседе, полной загадочного очарования, — не покидала его.
Может, она готовилась к отъезду, а может, и уехала уже в столицу (при этой мысли его охватил странный испуг).



