Он замолчал и вздохнул…
Юлиан опёрся локтями о колени, уткнул голову в руки и задумался.
Он не раз слышал во дворе и за его пределами, что о. Захарий был, так сказать, идеальным пастырем, хотя, может быть, и оригиналом в своём роде. Был без жадности к материальным приобретениям… преподавал детям под открытым небом Христово учение, учил их любить и уважать друг друга… держаться крепко вместе, любить землю и бороться с ложью, пусть даже самой мелкой, что им очень нравилось и прочее.
Так его стадо шло, словно слепо, в важных моментах за ним. В то же время, однако, как рассказывал кто-нибудь из уважаемых граждан, не менее рьяно обкрадывали и обманывали его в хозяйственном управлении… где только выпадала возможность. Он относился к этому, когда его в том убеждали, как отец, больно тронутый ошибочным поведением некоторых своих менее удавшихся детей, и, несмотря на это, одинаково старался наставлять слабых характером, испорченных "чёрными пятнами" — как называл он их злые поступки.
Матушка, которая была иного настроя и взглядов, чем её супруг, жаловалась громко и открыто перед своими сельскими подругами, хозяйками и помощницами на неблагодарность тех или иных воспитанников, что не боятся Бога, своего доброго и честного пастыря — прямо как Иуды — за спиной обижать; а её женская гвардия, воспитанная ею годами, что не меньше была привязана к своей духовной "матушке", как та к ним, носилась по селу, словно разъярённые осы, и поднимала такой шум на мужскую бесстыдность за "чёрные пятна", что вскоре после их акций являлись тайком к о. Захарию пожилые хозяева с самими виновниками, которые, убеждённые ими, признавались в своих проступках, объясняя причины их совершения, или, если это было невозможно, возмещали своему пастырю нанесённую обиду и просили прощения, лишь бы стыд не расходился по селу и дальше.
Так о. Захарий был уважаемым и ценным человеком, был и строг, словно отец. Он не жалел, что судьба так чудесно направила и свела случайно его с этой семьёй.
*
О. Захарий на минуту замолк, облокотившись о спинку кресла, в то время как Юлиан, задумавшись, крутил папиросы, ровно укладывая их в свою папиросницу на потом.
Казалось, оба думали чуть ли не об одном и том же. О. Захарий будто с печалью в душе, а Юлиан серьёзно. "Итак, вы… как недавно упоминали мне, — прервал молчание пастырь, — ещё не решились окончательно, на какой факультет вам поступать?"
"Нет, — ответил тот. — Родители хотят, чтобы я пошёл на богословие, тогда как меня богословие не привлекает. Отец мотивирует это тем, что оно быстрее всего даёт кусок хлеба, мать же хочет видеть меня лишь пастырем, ведь вся её родня происходила из священнического сословия".
"Ваш отец из какого рода?" — задал вопрос о. Захарий.
"Мой дед был военным. Умер капитаном".
"Ваш отец ведь не обычный часовщик, как прочие его товарищи и профессионалы?"
"Это так. Он немного чудак и в своём роде философ. Его симпатию и уважение нелегко заслужить".
"Он всегда был таким?"
"Сколько я его знаю, всегда был таким".
"Значит, из военного сословия…" — сказал о. Захарий больше как бы сам себе.
"Мой дед умер преждевременно и неожиданно. Моя прабабушка после смерти моей бабушки, её дочери… и своего зятя, то есть моего деда, жила в бедности, чтобы вырастить внуков. Энергичная и мудрая, как рассказывал отец, всё же отправляла детей в школу. Мой отец, хотя и учился хорошо, не смог окончить среднюю школу. Дойдя до 7-го класса гимназии, взялся за профессию, в которой ему повезло; женился вовремя, стал тем, кто он есть. Мрачным, строгим, но с традициями, унаследованными от гордой прабабушки, и с непреклонными принципами. Его сестра, моя единственная тётя, вышла замуж за старшего и честного мужчину, живёт далеко в горах и лишь редко, раз в год, в день его рождения, откликается или навещает его. Как сам сказал, душа моего отца без тепла и чувства, полна гордыни. Особенно к слабостям и прощению человеческих ошибок, ко всему мягкому, если только какие-то моменты в его жизни не пробуждали в нём глубокого чувства…"
"Странно, — ответил о. Захарий. — Когда мы в детстве страдаем, не имеем достаточно согревающего солнца, любви, её радостей — я не говорю о чрезмерной доле этого природного богатства — то любви отца и матери, то мы обычно тащим серость и в последующую жизнь своей сущности. Вы сказали, что ваша прабабушка была гордой и энергичной, была непреклонной… кто знает, какое влияние исходило от той женщины на развитие его детской души. Кто знает!"
Юлиан поднял брови и несколько мгновений с удивлением смотрел на пастыря. В его сознании промелькнуло что-то, словно воспоминание из какой-то серой давности, в которую была вовлечена прабабушка, и которая утонула в забвении, и осталось у него в памяти лишь то, будто кто-то пустил себе "пулю в лоб".
Так, когда он кое-что слышал об этом из уст отца, в комнате отца, где играл ребёнком на полу, и расспрашивал позже, будучи юношей, у своей матери, она вместо ответа ласково гладила его по лицу и уверяла, что ему, вероятно, всё это просто приснилось. А прабабушка вовсе не была волчицей, а добрая и спокойная, не раз прижимала его к груди… и благословляла шёпотом, когда отец бывал слишком строг с ним. Но об этом он не упоминал о. Захарию.
"Цезаревич", — вдруг произнёс о. Захарий имя молодого человека, словно что-то припоминая.
"Цезаревич, — а затем, встретившись взглядом с юношей, добавил: — Я слышал это имя когда-то в жизни, но при каком случае, где и из чьих уст, не знаю. Значит, по роду, пан Цезаревич, вы из военных?"
"Да, отче".
"Ваш облик, осанка военные, лишь кровь смешана со священнической, — о. Захарий при этом улыбнулся, а потом добавил: — Не диво, что вас не тянет к священническому сословию. Напрасно. Но какая-то серьёзная причина, так сказать, должна быть".
Юлиан пожал плечами. "Я думаю о филологии, думаю о технике, о такой специальности, чтобы она не привязывала меня к одному месту — но богословие оставляет меня совершенно равнодушным… В жизни священника много дремоты, одиночества и много средневековья".
О. Захарий поднял руку: "Апостольского" вы хотели сказать…
"Пусть будет так".
"Но всё же вы бы не отказались стать рассадником нравственности среди своего народа".
Юлиан улыбнулся своей красивой улыбкой, словно говоря с ребёнком: "Что до этого, то не отказываюсь. Это имеет за собой вес. Так, например, я люблю природу. Став священником, имел бы возможность жить, жить среди неё, ведь в деревне, может быть, и не был бы так связан и обязан всяким государственным и частным "великим мира сего" (кроме "консистории") в некоторых вопросах, особенно, где дело касалось бы интересов народа. Я бы не жил праздно. Но — действительно ли народ таков, каким он есть теперь… из которого можно выковать золото — г л у б и н о ю? Боюсь, что нет, отче".
О. Захарий нахмурил брови, словно его кто-то больно задел.
"Народ без глубины?" — спросил и больше ничего не сказал. Лишь когда и молодой человек умолк, он спустя время добавил: "Наш народ — это клавиатура, из которой можно и нужно извлечь звуки, что со временем стали бы завершённым произведением человеческой духовности и творчества. Апостол простого люда должен быть основополагающим и творческим духом морали, сердца и ума. Должен им быть по-настоящему, насквозь быть — не фарисействовать в пользу личных, эгоистических целей, или не быть ниже того "люда", среди которого живёт и питается! — Ах, что вы ещё знаете, мой сын, что вы ещё знаете, что значит — быть истинным апостолом народа и притом "правды и любви!"" — с этими словами он замолк.
Взгляд молодого человека задержался на несколько мгновений на серьёзном лице о. Захария, и ему вдруг показалось, что он оказался возле какого-то святого.
Так продолжалось некоторое время. Затем он заговорил: "Я представляю себе, что положение настоящего апостола "черни" нелегко. Разумеется, я имею в виду человека, который с рассудительностью и с совестью решился бы на это. Как вам кажется, отче, могло ли бы во мне быть столько бескорыстного тепла и стойкости, сколько требует, или, по крайней мере, должен иметь апостол народа в себе? Нет, отче. Я возвращаюсь к своему. Я чувствую, что мне нужно такое поле деятельности, в котором я мог бы целиком утонуть. У меня есть ясное ощущение, что я мог бы стать драматическим артистом, может быть, даже архитектором, или, напротив, филологом. О чём-то другом не думаю. Но к теологии я не пригоден. Впрочем, — добавил и склонился, закрыв лицо руками… — я не знаю, я ещё молод. Я исполнял бы, может быть, функции пастыря добросовестно, делал бы для народа всё, что мог, но дальше… Я спрашиваю, где та глубина, в которую я мог бы нырнуть до полного забвения и, всплыв из неё, дать своей народности что-то новое, реальное?"
"Вы думаете, что всё новое нужно народу? По-моему, наш народ ещё не дорос даже до того "старого доброго культурного", что другим народам уже почти в кровь перешло, а наш пока только начинает переваривать. Где ему со своим сырым детским умом до новшеств. Ну, но вы хотя бы откровенны, и мне интересно узнать душу нашего молодого интеллигента. А про "глубину" — о которой вы говорите что… но я вам перебил".
"Что вы хотели сказать?"
"Я хотел сказать, а скорее спросить, как мне ту глубину в народе найти, который, как вы лишь другими словами говорите, ещё только глазами живёт и беспрестанно ищет одной пользы?"
"Хлеба, пан Цезаревич, нельзя ему ставить это в укор. Это ведь первое условие существования, и в этом ему нужно помогать. Оставьте "глубину" и просвещайте его… начиная от телесной культуры и до высокого развития его духовности. "Глубина" появится сама, ведь она не "гений", как сказал немец Гёте, а природа. Подумайте о Шевченко, о Франко и других наших "глубинах" — что вышли не из другой среды, а из "черни"".
Через некоторое время наступила тишина, Юлиан… потянулся к папироснице… а на веранду неожиданно зашёл сельский почтальон и подал газету и письмо для барышни дома.
О. Захарий спросил его, не известно ли ему, когда был на почте (в соседнем маленьком городке, может, в часе ходьбы от прихода), не вернулись ли пани Орелецкая (начальница почты) домой. Уехала с матушкой и барышней ещё утром… и до сих пор их нет. Он думает, что, может, они все у неё… задержались.
"Нет".
Насколько ему известно… почту для Покутовки выдал молодой экспедитор… как обычно… но больше он не слышал и не видел никого… должно быть, позже приедут. С этим известием он удалился.
О. Захарий ничего не сказал… лишь когда мужчина вышел совсем из двора и он посмотрел на свои часы… спросил: "Скажите мне, юноша, много ли таких, кто такого же мнения, как вы, то есть, кто отказывается… от богословия?"
"Нет, я бы этого не сказал, — ответил Юлиан.



