кумушка... все ныне веселы, но никто не знает, что там в моём сердце делается!
— А в моём, бадико! [20] В моём разве лучше?.. Эй, боже добрый... боже! — и, тяжело и глубоко вздохнув, она подалась в сторону и сделала ему место возле себя.
— Да что вы хотите, Докия? Ведь вы же отдаёте свою дочь!
Она кивнула головой и горько усмехнулась.
— Отдаю её! Отдаю её, голубку мою милую! — ответила, понижая голос и произнося каждое слово медленно и с нажимом. При этом повернула голову за танцующей дочерью и смотрела на неё таким взглядом, словно та тихо и мёртвая лежала перед ней на лавке.
— А что я могу сказать? Вы знаете, что я ничего иного в мире не желал себе, как вашу Парасинку для моего Михаила! Она будет такой, как вы! Добрая и честная хозяйка! Всю работу знает и порядок в доме держит. А хата у неё, как белая стена. Наши поля граничат меж собой, составляют одну равнину, их сила одинакова. А что на них уродится, то одинаково красиво и добро бывает. Наш скот лучший в селе, а наша честь, Докийко, наша честь — она громче всех в селе! О Докийко, — воскликнул он болезненно и с искренним отчаянием ударил кулаком по стоявшему возле столу. — Я уважаю вас, я уважаю вас и кланяюсь вам, ибо вы первая хозяйка в селе, и все это знают... Но почему вы не захотели подержать Парасинку ещё три года возле себя?
Вместо ответа указала она хмурым взглядом на Василия, а через некоторое время добавила почти торжественно:
— Я слабая. Смерть меня не обойдёт, когда мой час придёт...
— О смерть! — сказал он и печально опустил голову на грудь. — Смерть одна делает, что сама хочет, и имеет великую силу над нами. Но всё же вам не стоило так спешиться!
— Вы печалитесь, что не получите невестки, бадико?.. — спросила Докия. — Не печальтесь! Нет, видно, в селе такой, что не захотела бы вашего Михаила! Будет его женой та, которую ему бог назначит. Пока радуйтесь им, что он трудолюбивый да честный. По всем сёлам кругом нет ему равного — такой добрый. Уж если он когда-нибудь не станет первым в селе или и старостой, то, видно, доброму и не ходить по земле. Пусть уж на том и кончится, что они не могли пожениться. Пусть так будет! И вы хотели — и я хотела! А вот пришло такое время, что всё иначе сложилось, словно чужой рукой! Так, видно, бог хотел, бадико!
На те слова Ивоника умолк. Он сложил руки, словно к молитве, и приблизил их к устам.
— Михайлик! — сказал он. — Михайлик! сын мой!
Потом сжал их, словно в немой мольбе, и умолк. Большие слёзы закрутились в его глазах, и голова слегка задрожала. Был он сильно тронут.
Докия, увидев это, сама расчувствовалась. Она любила свою Парасинку, но уж так, как он любил вот того своего сына... пожалуй, никто на свете не любил больше своих детей...
— А ведь у вас есть и младший, Сава! — добавила она после паузы.
У старика вдруг изменилось выражение лица.
— Сава... — сказал он протяжно и печально. — Сава уже не Михаил! И он мой сын! Видите, Докийко, тут прирос он мне к сердцу с детства, как комок! Я люблю его, ибо что — и он мой сын! Но он — то уже иная ветвь. Растёт и тянется куда-то... но не к добру и не к нам. Он работы боится, у него танец в голове. Со стрельбой [21] ходил бы день и ночь по полю и по лесу, а о доме думает лишь тогда, когда мамалыга на круг вывернется. Ему всё равно, поен ли скот или нет, — лишь бы жажда его не мучила. Ему всё равно, какая погода на дворе, полезна ли она земле и хлебу, не убивает ли пчёл, — лишь бы в своих забавах имел он довольство, лишь бы мёду хватало, чтобы тайком с водкой смешать да бог знает с кем выпить!
— Он ещё молод, бадико!
— Молод! Конечно, что ещё молод, ему всего девятнадцать лет. Но когда Михаилу было семнадцать, он уже был моей правой рукой, так как теперь. Я в его лета служил по чужим людям, был бедный работник и кланялся низко перед людьми и богом. Ну, а надеюсь, что как он возрастёт в годах, возрастёт и разумом, ибо умён он уже и теперь... Ой, ещё какой умён!.. Какой молодой, а перехитрит хоть какого заводилу. Только его лень меня гложет; он не любит земли. Напрасно ходит по ней, топчет её, напрасно живёт с неё, что она его носит. Он и не будет уважать её, как она перейдёт в его руки. Но она не перейдёт в его руки, если он не изменится, — это я ему уже раз говорил и ещё буду говорить.
— Идите, бадико, идите! Вы хотите, чтобы все были такие, как вы или ваш Михаил!
— А почему бы нет? Как я могу быть добрым, то почему не может быть и моё дитя таким же добрым? А впрочем... зачем человек живёт? Не для того ли, чтобы работать, Докийко, день и ночь тяжко работать?.. Как я когда-нибудь закрою глаза, то хочу, чтобы моя земля перешла в работящие руки. Я её не украл и не добыл обманом. Я и моя Марийка — мы оба добыли её, этими нашими руками добывали её... Она пропитана нашей кровью и потом. Каждая грудка, каждый шаг может засвидетельствовать, как наши спины гнулись тяжко, добывая её, как часто голодом и холодом мы питались, чтобы заработанное не шло на кусок хлеба, а на неё, на её грудочки! Да про это знает всё село. Начиная от самого барина, что знает меня ещё мальчишкой, и до каждого хозяина и работника в селе!
— Я знаю, бадико! Тогда, когда должна была строиться железная дорога в нашем краю, когда должна была проходить и через наше соседнее село, и через вон тот большой лес, и через вон те топи, которые люди издалека обходили... Тогда-то было, бадико! Я знаю! Вы и ваша жена нанимались носить камни, песок и щебень [22]. Я знаю.
— А как же, а как же! — подтвердил он с оживлёнными глазами. — Всё это мы носили, а и больше ещё! Землю, и дрова, и уголь... и бог знает что ещё... Все те страшные топи, что блестели лесом и полями тут и там — надо было засыпать, вычерпать. А кто это делал? Людские руки. А среди них были и мои, и моей Марийки руки. Марийка там своё здоровье схоронила. Вы не знаете, Докийко, — продолжал он, — тогда жалели мы себе кусок мяса. Никогда она курицы не зарезала, никогда яйца одного не сварила, капли молока не выпила. Всё обращали мы в гроши, пока, наконец, не добрались до того, что имеем. Бог один знает, как то было, — всего не рассказать. Но у нас были дети, и им надо было когда-то что-то оставить. Кто же имел это сделать? Про нас говорят люди, что мы скупые, но скажите вы сами, Докийко, — вы такая добрая хозяйка и сами всё у себя имеете в руках, — скажите, можно ли так легко выпускать из рук то, чего так тяжко добывалось?
Она кивнула головой и сказала:
— Но теперь можете себе уже лучше пожить... Теперь у вас есть, слава богу, откуда!
— Лучше? Ныне начинать всё это поедать? Нет, Докийко! Этого мы не можем! Богу благодарение, мы не нуждаемся в том, мужику много не нужно! Есть теперь нам булками питаться, когда в самое тяжёлое время мы имели силы достаточно от чёрного хлеба, мамалыги и фасоли? Кофе себе варить? На то ныне панов хватает!
— Вам бы больше отдыхать. Вам и вашей жене...
Он рассмеялся.
— Вы так говорите ныне, кума, — сказал, — словно вы когда складывали руки на покой! Или, может, вы отдохнёте, когда ваша дочь выйдет из хаты?
Она покачала головой.
— Вот видите! — бросил он с победной весёлостью. — Пока мне бог даст силы и пока буду жить, буду работать. Бог сам позовёт нас уже, чтобы мы отдохнули. Наша доля — трудиться, потому что отдых наш потом без конца. Так уж сам бог дал, Докийко!
— Так уж сам бог дал... — повторила она почти с тоской. — Так... уж сам... бог... дал!
После доброй минуты молчания, во время которой Ивоника выпил из бутылки, что у него, словно калач, висела на руке, — была она из глины сделана в форме калача, — он начал снова:
— Я даже и думать не могу об отдыхе! Весной идёт Михаил в солдаты [23], а там... долго ли они ещё оставят мне его дома?.. Через пару месяцев и настанет осень, и уже позовут его. Тогда спадёт его часть работы на меня. Не могу даже думать о том, как я останусь без него.
— А не можете его выкупить из армии? — спросила Докия пониженным голосом.
— Я всё сделаю, что смогу.
— А барин? — спросила Докия ещё тише, кивнув головой в сторону покоев. — Он же вас и вашего парня так любит. Он помогал вам не раз, когда было нужно. Всё вас так хвалит и говорит: "Понад Ивонику нет в селе никого, такой добрый и старательный!" — как же не может вам тут помочь?
— Я уже говорил с ним об этом! — ответил Ивоника громким шёпотом. — Но он говорит, что нельзя моего парня освободить. Говорит, что у меня есть ещё младший сын, что мы оба ещё здоровы, и потому Михаила не освободят. "Даже и не начинай ничего, — сказал он, — и не трать крейцеров, ибо всё равно парня у тебя заберут!" Вот так сказал мне, а ещё и добавил: "Те три года покажут парню свет и дадут науку, что ему, конечно, в жизни пригодится, — сказал он, — ничего ему не повредит, не бойся!"
Знаете, он говорил, как говорится. Он, может, и правду имеет, и цесарю надо дать, что ему, как говорят, положено! Но, Докийко! есть тысячи и тысячи солдат в мире, почему же ещё и мой должен туда идти? Чего должен и я терять своё дитя?.. Гляньте на него, танцует...
Он посмотрел за танцующим своим сыном, и голос оборвался у него в горле.
— Танцует. Столько и добра его! — ответила Докия, а потом повторила печально: — Почему должен ещё и он идти?
— Я отдал бы свою кровь, лишь бы мог удержать его! — тянул дальше Ивоника. — Подумайте только, Докийко... три года! Три года остаться мне без правой руки. Три года обрабатывать мне землю без него, без него собирать, без него сеять! Пчёл наших без него доглядывать, а скотина... вы думаете, что скотина этого тоже не почувствует? Подумайте об этом! Я не смогу чистить её каждый день и чесать так, как он, а молодой голос знают они лучше моего! Когда подумаю обо всём этом, — а я всегда лишь эту одну думу имею, — то сердце немеет у меня в груди от горя, и я не вижу мира перед собой!
— Делайте что-нибудь, бадико! — обратилась Докия решительно и осторожно оглянулась вокруг.
— Я хочу так... — ответил он. — У меня есть триста ринских. Бог один знает, как я их собирал! Крейцер к крейцеру... из года в год... то за хлеб, то за мёд... то кое-что продал из скота... да и сложил. За них я, может, выкуплю сына! — добавил тайком, приблизившись к Докии. — Я их горько зарабатывал, может, принесут мне счастье. Рад отдам их, кому будет нужно. И больше бы дал ещё. Я продал бы и мою пару красных быков.
— Те красные, пышные быки?! — воскликнула Докия с удивлением, словно испуганная. — Этого уж не делайте.



