Произведение «За пределами боли» Осипа Турянского является частью школьной программы по украинской литературе 11-го класса. Для ознакомления всей школьной программы, а также материалов для дополнительного чтения - перейдите по ссылке Школьная программа по украинской литературе 11-го класса .
За пределами боли Страница 9
Турянский Осип Васильевич
Читать онлайн «За пределами боли» | Автор «Турянский Осип Васильевич»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, пусть будет что угодно...
Не могу, не смею войти среди них.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я душу всхлипы, который разрывает грудь, и убегаю от окна...
Незаметно прячусь у моего приятеля Гектора...
Гектор узнает нищего...
Он радостно скулит и лижет мне руки и лицо.
Я зарываюсь в солому и с жгучим огнём в глазах жду еду, которую принесут Гектору, собаке моего хозяина — моему другу...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Действительность: слепые глаза... огонь... чёрное небо... голод...
Вытираю глаза грязным рукавом и снова ищу крошки хлеба.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дивное диво!
В неприступных недрах моих ободранных лохмотий я нашёл щепку пороха, состоящую из крошек хлеба, табака, пота и ворса одежды, а среди неё — стертый, пожелтевший кусочек сахара.
Меня охватила немота счастья.
Сначала в дикой жажде я хотел бросить всё это сразу в рот, не предавая никого ни словом.
Но когда я взглянул на картину нужды и горя, которую представляли мои товарищи, мне стало их жалко.
Я разделил этот кусочек сахара и весь порох на шесть частей, и мы съели сахар с такой безумной жадностью, которую, наверное, ни один более счастливый человек не испытывал и не узнает.
Затем из пороха мы скрутили и покурили сигареты, а Добровский сказал:
— После сладкого обеда полагается хорошая сигарета. Всё в порядке. Хе-хе-хе, я вижу — мы немного перестарались в роли сытых буржуа...
Теперь бы нам завести интересный разговор для ускорения переваривания... Но о чём, скажем? О поэтах и критиках? Пожелать бы им одного:
— Господа, пусть судьба пошлет вас сюда учиться в нашу школу жизни и смерти...
Тогда поэты создавали бы свою поэзию самой чистой кровью, а не чернилами, как это слишком часто бывает. Критики стали бы поэтами. Для творческой работы недостаточно таланта. Поэт должен пройти глубочайшее пекло человеческого бытия и достигнуть высочайших небесных высот счастья. Тогда его слово будет трогать, восхищать, возвышать человеческую душу.
Но достаточно.
Я вижу, что вы все, несмотря на свой славный обед, не в духе. Видно, что вся ваша духовная сила направлена слишком однобоко — только на проблему обеденного переваривания... Так ли?
Все молчали.
Я сказал, что мы все очень ослаблены, и попросил Добровского говорить и за себя, и за нас.
Добровский спросил:
— О чём же вам говорить?
О космической идее в связи с кусочком сахара?
Отлично.
Прежде всего — спасибо тебе, товарищ, за твоё гостеприимство. Ты своим альтруизмом, реализмом с примесью философского скептицизма, своей привязанностью к жизни и её ценностям по-настоящему заслуживаешь, чтобы Природа вырвала тебя из этой пропасти, ведь ты представляешь собой позитивный элемент космической идеи, а природе нужны такие личности, как ты, для размножения... Но взгляни! Ищи логику, ищи идею в природе — едва ли найдёшь её, так же, как у женщины... Я со своим ядовитым пессимизмом являю контраст тебе и несу в душе зародыш смерти. А наши четыре товарища, которые воплощают крайности, их слишком слабые тени, чтобы удержаться на поверхности жизни. Но...
Разговор прервало внезапное тяжёлое стоненье Сабо: он схватился за живот, опустился на колени и пад падом на землю. Его боль заразила остальных, и, за исключением Штранцингера и Добровского, голодные судороги снова повалили всех на землю.
Я корчился вместе с товарищами в конвульсиях. Мгновенно глянул на них, взглядом быстро, как вспышка.
Хватит, достаточно...
Этот образ останется в моей душе вечной раной.
Не могу поверить.
Не верю, что эти засохшие, замёрзшие, в снег и кровь смешанные груды тряпок — это живые существа... это люди!..
Но к этим грудам всё же что‑то приставлено, что конвульсивно извивается и синее от огромной боли, и стонет, стонет...
Но этот стон — ничто.
Это искры, что погаснут.
Это дым, что улетучится.
Однако эти глаза, с безумным помутнением...
Эти глаза так давят... так давят на лоб!
Они хотят разорвать в голове клетку, где сидит мысль...
Ибо эта мысль — бич, рана... ад... смерть...
Если бы олицетворённая самая кровавая жестокость увидела эти глаза, она бы — это точно, точно — заплакала бы!
Но она их не видит.
Она слепа.
Но кто-то, кто скрывается в облаках, видит их.
Он видит и сидит как камень в окаменевшем небе...
Его тревожит яблоко Евы...
Его тревожит пылинка на ноге шмеля...
А не потрясёт его ад человеческой боли!
О Боже!
Как ты мал, как ты ничтожен перед страданиями людей!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А может, это и не люди, что так судорожно извиваются от боли в тростнике и на земле?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, это человеческие существа.
Ведь только человек так тяжко страдает.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда стало легче, Николич стал вскрикивать:
— Я так хочу жить. Не для себя, а для родных и ради науки. Жизнь такая прекрасна.
Глаза Сабо блеснули странным диким огнём. Он смотрел на товарищей долгим, задумчивым, вопрошающим взглядом.
Вдруг он спросил у Николича:
— Ты действительно хочешь жить?
— Хочу.
— А вы все хотите жить?
— Все.
Николич бросил взгляд на Штранцингера и тихо спросил Добровского:
— А слепой тоже хочет жить?
— Спрашивай скорее, жив ли он... — тихо ответил Добровский. — Его дух здесь уже не живёт. Он парит далеко от нас... за пределами боли.
— Я не хочу жить, — сказал притушённым, мрачным голосом Пшилуський.
На него взглянули с изумлением:
— Почему?
Он лишь ответил:
— Не спрашивайте. — И вновь погрузился в глубокое молчание.
— А вы хотите жить любой ценой? — спросил Сабо.
— Любой ценой.
— Но как? — звучало безмолвное «как».
— Так мы знаем способ... смотрите туда! — сказал Сабо и указал рукой на кого‑то.
Глаза следовали за пальцем Сабо и остановились — на трупе Бояния.
В их мозгу громом раздалась мысль.
Что он думает?
Неужели труп должен спасти им жизнь?..
Неужели тело товарища должно послужить им пищей?..
Это ужасно!
Это неслыханно!
Самые тайные глубины души взбунтовались против этой мысли.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Им стало ясно: чтобы спасти жизнь, они должны есть тело своего товарища.
Началась ужасная борьба между духом и телом. С одной стороны — отвратительное чувство, что они становятся людоедами; с другой — инстинкт жизни, который в борьбе не выбирает средств. Здесь — отвращение, там — отчаянный крик желудка:
— Дай мне хоть что-то, иначе смерть.
Эта мысль всё сильнее овладевала ими, вбивалась в мозг, рвала душу.
Другого спасения не было.
Все, кроме Штранцингера и Пшилуського, повернулись к трупу.
Их глаза вылезали почти из орбит и становились неестественно большими, а с лиц рвалась безмерная жажда не жить, а утолить бездонную муку голода.
Лишь уста кривились от отвращения, как будто их охватили судороги. Зато глаза, казалось, хотели сами полететь к трупу и пожрать его.
— Что вы ждёте? — нетерпеливо спросил Сабо.
— Бойтесь Бога, люди, что вы замышляете? — вскрикнул Николич. — У вас что, нет ни капли человеческого чувства?
— Вот как! Смотри-ка, какой чувствительный юноша! — сказал Добровский голосом, в котором дрожала жизненная правда и какая‑то безумная ирония и издёвка над бытием:
— Ты, Николич, говоришь, как желторотый. Какой же из тебя эстет...
Неужели ты не видел вчера, как наши товарищи, простые солдаты, ели тело своего товарища? Ты разве думаешь, что твой желудок сделан из божественной амброзии, а не из той же плохой глины, что мой и каждого другого человека?
— Ах ты, малыш!
Посмотри на себя, на меня и на всех товарищей!
Что видишь?
Правда? Одни кожа и кости!
А кто сожрал наше тело?
Ну, скажи же, небоже! Кто?
— Нужда, — ответил Николич.
— Откуда нужда?
Неужели нам тут так плохо живётся?
Ты разве забыл наш сегодняшний обед и сигареты?
А свежий воздух, которым нам свободно дышится?..
Это ничто? Что?
Так вот, скажу тебе:
Наше тело сожрали самые большие господа мира: цари и монетные властители, а нам оставили лишь шкуряную оболочку с душой и костями внутри...
Но это наша собственная вина.
Зачем мы, люди, убивали людей?
Кто посмел вести нас на резню брата?
Почему мы слушали волю темных сил?
Мы содрали с себя человеческое лицо и стали слепыми, бессердечными, жестокими орудиями убийства.
Где была наша душа и человеческое достоинство?
Мы сами раздавили их собственными ногами.
И это наш преступный проступок.
И за этот преступный проступок мы должны умереть.
А кто хочет жить, тот должен есть тело товарища.
— Добровский, как ты можешь так говорить? — жаловался Николич. — Ты хочешь скрыть своё собственное отвращение, правда? Или это действительно твоя философия?
Вместо Добровского ответил Сабо:
— Ах, всякая философия кончается, когда шлунок начинает диктовать свои требования. Я не понимаю, зачем столько слов? Не понимаю, какая разница между мёртвым человеком и, скажем, мёртвым медведем или конём? Я, правда, предпочёл бы есть мёртвого медведя, чем мёртвого человека, но не из жалости, а ради лучшего вкуса; мне жаль, что не могу служить вам чем-то другим, но в беде даже чёрт ест мух. Но здесь даже мух нет.
Добровский закончил свои мысли словами:
— Наше нынешнее ужасное положение — это железная, безжалостная логика и плод преступления нашей души.
И в этой логике нет ни чувствительности, ни красоты...
Но если ты, Николич, хочешь умереть сентиментально-эстетичной смертью — так тому и быть.
— О нет, я не хочу умирать. Мои родные, моё...
— Ах, видишь! — воскликнул Сабо. — Иди же помоги принести труп к огню.
— Боже, этого я никогда не сделаю.
Здесь Сабо насмешливо сказал:
— Значит, ты хочешь есть замороженное мясо... Это неплохо. Это по современным гигиеническим правилам...
— Ах, ты говоришь, как сатана, — дрожал Николич.
Добровский ответил:
— Если вы не пойдёте за трупом, то и я не пойду.
Сабо пошёл один.
Стало страшно смотреть, что будет делать Сабо.
Все отвели взгляд от трупа товарища.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ни одним словом я не участвовал в этом разговоре, ибо необыкновенная, удивительная ужасающая мысль Сабо разрушила до основания всё моё существо.
Всё тело моё начало дрожать, и казалось, что я должен сейчас упасть и не встать уже.
Ещё слабее, ещё нужденнее стала моя душа.
Кажется, моё сознание начинает померкать волнами. Какая‑то кроваво‑тёмная мгла заслоняет глаза и мысли.
Всё моё существо обращается в ничто.



