Произведение «За пределами боли» Осипа Турянского является частью школьной программы по украинской литературе 11-го класса. Для ознакомления всей школьной программы, а также материалов для дополнительного чтения - перейдите по ссылке Школьная программа по украинской литературе 11-го класса .
За пределами боли Страница 8
Турянский Осип Васильевич
Читать онлайн «За пределами боли» | Автор «Турянский Осип Васильевич»
Упорно смотрел на банкноты на земле и закричал:
— Вы — аристократические лошадиные черепа, вы — дипломатические и военные рыцари-разбойники, вы — золотом обвешанные дикари, вы — прогнившие тайные советники! Я вызываю вас на суд! Высшим судьёй будет самый бедный, самый голодный, самый нищий пёс. И знаете ли вы, как зовут этого пса? Сабо!
Тут Сабо издевательски поклонился и снова плюнул. Затем схватил тысячекроновую купюру, держал её обеими руками перед глазами и громко спросил:
— Как ваше честное имя, вы, высокопоставленный государственный палач человечества? Ха-ха-ха! От смертельного страха перед судьёй Сабо вы забыли язык во рту… Это вы — тот государственный рулевой, этот трусливый хам, который больше всех поспособствовал тому, чтобы сделать из всего мира одну сплошную бойню! От имени миллионов людей, которых вы зарезали, вы приговариваетесь вот этим — к смертной казни.
Сабо сунул один конец купюры в рот и стал рвать её зубами и пальцами на мелкие клочки, которые падали на его грязный плащ.
Пока он выплёвывал куски бумаги, оставшиеся у него во рту, Добровский смеялся словами:
— Ну и лихой ты казак, Сабо. Твой гнев и твоя роль верховного трибунала доставляют мне настоящее душевное удовольствие. Но будь справедлив даже по отношению к самым низким преступникам.
Тут Добровский сменил товарищески-насмешливый тон на пародийно-патетический и продолжил:
— По этой причине прошу вас, господин судья Сабо, отказаться от столь уважаемого плевания в сторону своих подсудимых…
Сабо уже держал перед глазами другую тысячекроновую купюру и насмешливо спрашивал:
— А это кто такой, с кем теперь имею честь?
И тут же сам отвечал, в аристократически-гнусавом тоне:
— Генерал кавалерии граф Икс. Представляюсь покорно.
А, господин генерал, рыцарь ордена Марии Терезии! Это вы приказали всему моему батальону брать штурмом, без артиллерийской подготовки, сербскую гору, кишащую колючими заграждениями и пулемётами. А весь огонь артиллерии вы приказали открыть нам в спину, и с помощью сербского огня вы до основания уничтожили свой собственный батальон! Один я, один-единственный, остался, чтобы вы, господин генерал, предстали сейчас передо мной на суд. Дрожите передо мной, господин граф, дрожи, ты, к-к-каналья, ты, тварь в человеческом обличье, ты… ты…
С бешеной яростью он грыз, рвал, жевал купюру, судорожно разрывая её пальцами.
Товарищи с ужасом наблюдали за ним, и даже сам Добровский, у которого обычно находилось слово для шутки, молчал.
Сабо схватил новую купюру и снова закричал:
— По твоему запаху сразу узнаю, кто ты. Значит, представление излишне. Ты, к. к. военный подрядчик, ты, гиена, ты, что из военного горя, крови, трупов, бедствий крестьян и рабочих, боли вдов и сирот нажил себе миллионное имение. Я должен тебя разорвать зубами, но, увы, не могу сунуть тебя в рот — ты слишком воняешь…
С этими словами он скомкал купюру в маленький комок, повернулся и бросил её в пропасть.
Держа перед собой новую тысячекроновую, Сабо заговорил:
— Вы, всечестнейший пан Черевайка и достойный отец, принадлежите к тем, кто с глазами, всё время устремлёнными к небу, шажочками топает прямиком в ад… Вы с амвона подстрекали людей на братскую резню. Что мне с вами делать, высокопреподобный отец? С вами нужно обращаться благочестиво, как и полагается такому православному католику, как я.
Сабо закатил глаза и с величайшей набожностью посмотрел на чёрное небо.
Затем осторожно взял купюру за кончики пальцев левой руки, а правой кулаком наносил по ней удар за ударом, пока бумага не разлетелась, и все клочки не упали на землю.
Обеими руками Сабо схватил новую купюру и пробормотал:
— Чувствую жар в пальцах… Хе-хе… между пальцами мне привиделась… баба… Pardon, madame… Война сделала из меня дикаря… по этой причине я буду, может, немного непристойно вести себя в вашем обществе… а может, даже очень грубо… Как вас зовут? Вы молчите, засмущались, будто вы четырнадцатилетняя девочка… Нет, нет, только без притворства… Когда ваш муж, среди бурь и громов, среди мороза и снега, лежал в огне гранат и перед лицом смерти думал только о вас — вы не постыдились греть своё супружеское ложе с каким-то проходимцем. Женская честь, дети, материнская гордость — всё оказалось бессильным перед вашими инстинктами шлюхи, вы, madame, ты, грязь, ты, сука…
Сабо приложил купюру к носу, высморкался, потом с презрением отбросил её далеко от себя, плюнул ей вслед и крикнул:
— Грязь — к грязи!
Новая купюра представилась устами Сабо так:
— Я… я… его… го… го… Be… Величество… королевский полководец…
Ах, самый преданный, самый покорный слуга Вашего Величества… Это вы — символ вот этого хлева, которым стал современный государственный и социальный порядок. Вас нужно сжечь заживо.
— Оставь королевское Величество, — усмехнулся Добровский, — оно почти такое же бедное, как и мы тут. Пусть его Величество соизволит столь же благосклонно погибать от голода и холода, как и мы…
С этими словами Добровский перехватил купюру, которая уже летела в огонь, и зажал её в руке.
— Бросай её сейчас же в огонь, — кричал Сабо, — а не то я подумаю, что и ты из этой «почтенной» компании…
— Ты сильно заблуждаешься, — засмеялся Добровский и швырнул деньги в пропасть.
Сабо собрал разбросанные купюры и кинул их в огонь.
Мгновение он сидел молча, и видно было, что чёрные думы полностью завладели им. Вдруг он поднял старую, мятую, наполовину порванную однокроновку — единственную, что уцелела, — долго смотрел на неё и наконец сказал с большой горечью и болью:
— Ты, бесценный, жалкий клочок бумаги! Ты — это бедный, жалкий пёс Сабо. Ты, Сабо, злой и глупый, ты — ничтожный, бесчестный оборванец, не лучше тех, кого ты приговорил к смерти. По этой причине ты должен вынести смертный приговор и самому себе.
При этих словах Сабо в сердцах товарищей вспыхнул луч самого глубокого сострадания.
Внезапно все встревожились, потому что Сабо вскочил и побежал к обрыву — вероятно, чтобы броситься в бездну. Но Добровский вскочил за ним и схватил его за руку.
Мгновение они боролись между собой.
— Пусти меня, — кричал Сабо, — пусти! Я хочу быть справедлив и к самому себе!
С большим трудом товарищи, наконец, успокоили Сабо и усадили его обратно у костра.
Он сидел, словно без души.
И его гнев, вся его жажда мести, вся его боль, раскаяние, лицо слепого товарища, мертвенные лица всех, их заброшенность, хмурые тучи, вся нищета бытия — всё это внезапно вырвалось из его души с насильственным, приглушённым всхлипом.
Всем товарищам было трудно справиться со своими чувствами.
Только по слепым глазам Штранцингера невозможно было узнать — плакал он или нет.
Неужели божественная и человеческая жестокость украла у него даже слёзы?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вдруг слепой товарищ прервал всхлипы Сабо голосом, будто пришедшим с границы вечности, из-за пределов добра и зла.
Как неведомый, великий, могучий дух, возвышающийся над всеми заблуждениями человечества, над всем гневом богов, дух, что всё помнит, всё понимает и всё прощает — так сказал слепой:
— Люди не злые… не добрые. Люди просто — несчастные и — счастливые.
Потрясённые этими словами до самой глубины, нещастные люди смотрели на своего самого несчастного товарища, и по впалым, холодным лицам катились крупные, тяжёлые, горячие слёзы.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда наконец все успокоились, Добровский мягко сказал:
— Товарищи! Теперь у нас больше нет денег — и нам больше не нужны деньги. Теперь мы стали настоящими людьми.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Потрясающая картина боли, показанная душой Сабо, взволнованной всё сильнее собственным воображением и страстью, унесла всех назад — в тот мир, где они когда-то жили, и который теперь стал для них таким далёким, недосягаемым, утрачённым.
Вся прошлая их жизнь, все её радости и вся прелесть прошли перед их внутренним взором.
После дикого потрясения наступила дремота, задумчивость, мечты.
Снова они долго сидели в молчании — пока голод снова не заставил их искать хоть крошки хлеба.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я перестал шарить по своим изношенным лохмотьям. Мечта унесла меня далеко-далеко.
Святой вечер…
Моя жена и мой маленький сын — у родных…
В большой, тёплой комнате ёлка…
На ней полно огоньков и всего, что только может пожелать детская душа…
Вся семья стоит вокруг ёлки…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я, оборванный, измученный, окровавленный, больше мёртвый, чем живой, крадусь тихо, на цыпочках под окно и заглядываю внутрь…
Моя жена что-то говорит ребёнку, берёт его за ручку и едва улыбается…
Тень задумчивости ложится ей на лоб…
Может, в эту минуту она вспоминает обо мне?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ребёнок долго смотрит матери в глаза и спрашивает:
— Мама, почему папа не здесь? Я так хочу, чтобы папа научил меня колядке:
«Христос родился…»
Что-то сотрясает меня, как буря — высохшую былинку на замёрзлой степи…
— Сын мой!..
Хватаюсь руками за ставни, чтобы не упасть…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мгла перед глазами рассеивается…
Жена и сын смотрят в окно, под которым я стою…
Боже!..
Неужели они оба увидели и узнали меня?
Как тянет меня к ним, как тянет…
Там — моя жизнь, там — моё солнце, там — всё моё!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но чья-то тяжёлая рука ложится мне на плечо…
И я понимаю — я не в силах войти внутрь…
— Кто я? Я — недостойный быть среди жены, сына и родных…
Они — всё же счастливые…
А я вижу непроглядную, непроходимую пропасть между их счастьем и моей нищетой…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, я не имею права быть рядом с этими людьми…
Зачем я пришёл сюда?..
Это — сон… это безумная мечта больного воображения, будто я когда-то был человеком… будто жил семейным счастьем и радовался солнечным лучам…
Мне кажется, что я веками влачил существование в беззвёздной ночи… в тёмной яме… среди холодных пресмыкающихся… и веками буду там умирать…
Меня ослепляет свет, убивает тепло, идущее от этих людей ко мне…
Но нет…
Я сто раз умру, лишь бы они были счастливы…
Разве я, какое-то безумное привидение из ледяных пещер, смею войти неожиданно среди этих людей и разбить их тихое рождественское счастье?
Неужели я вправе убить в них песню «Христос родился» и вырвать из их груди крик ужаса?
.



