Мать к ужину просила — он кивнул головой, что ладно, и ужинал всё молча, всё не глядя на нас. Только один раз глаза его быстрые взглянули на Катю пристально, — словно осмаленное лицо побледнело немного, а он никому ничего не сказал.
А Катя стоит у стены, сама как стена белая, — вижу — вот-вот упадёт. Замечает то и мать, хочет слово с отцом начать, да голоса нету слово вымолвить.
— Устал я, — говорит отец.
— Спокойной ночи вам, — кланяюсь ему; взяла Катю за руку да и вывела за собой из хаты в светлицу. Она села и вся дрожала.
— Что с тобой, Катя? — спрашиваю. — Ты отца испугалась?
— Нет, нет... я только вспомнила... как тогда молила я отца, как жаловалась!.. тогда у меня было счастье... теперь уж ни о чём просить мне дома, нечего ждать со стороны... Ничего у меня нет, — я сама несчастная!
— Утихни, Катя, утихни ради отца, отец услышит, — полно! — уговариваю её.
— Утишь ты прежде моё сердце! — ответила, рыдая. Ночь прошла в тоске и в горе.
— Тёмная ночь какая! — промывала Катя, печалясь, — какая тёмная и длинная! — А как заря рассветать стала, солнышко ясное подниматься, — говорит: — Уже и заря! Уже солнце; день... как его пережить до ночи — боже милый!
Мать только своей печалью тешится, что это Катерино несчастье будет отцу в угоду; скоро и поспешила сказать ему:
— Катя уж сама не хочет за Чайченка.
Очень слова её отца тронули.
— Скажи, как всё было, — ничего не утаивай! — велит. И всё ему мать поведала, что было.
— Сжалься над бедным дитятком, друг мой, — просит отца: — она послушала, покорилась, а несчастна.
— Она не меня послушала, — ответил отец и задумался.
Мать боязливо на него глядела — гнева не видала, только думу-мысль на челе высоком хмуром.
Дальше он пошёл себе со двора — так, будто к роще направился, — а в ту пору уж и дела никакого в поле не было...
— Как он принял это, — не знаю, — говорила мать, грустно выглядывая его домой.
Он вернулся вечером поздно.
Вечером все в хате собрались, все вместе пережидали его, длинного того вечера. Все делали каждый своё дело.
И много тех вечеров долгих прошло у нас без разговоров, без гомону, — как, бывает, при больном, что к смерти недугует, сидят люди, не переглядываются, потому что взгляд у каждого печален, не разговаривают, потому что нет им в слове утешенья, а время идёт, тихо идёт, очень тихо, — то словно вдруг промелькнёт несколько часов и снова едва точится, а каждая минута тяжко ложится на душу.
XII
Чем дальше, тем сильней тосковала Катя. Жалость свою излила, а охватил её один лишь сум. То бывало, к нам с Марусей обратится словом сердечным: "Ой тяжко, Марусю! Ой тяжко, Химо!", а то совсем чуждалась всех. Ласку принимает, не внимая; что спросишь у неё, заговоришь — "что надо? чего хотите?" С матерью как неродная дитя; отца сторонится... Где там в селе беда, дослушается: какая, кто горюет, плачет — и ей будто любо вглядываться, разбирать это — и глядит, и слушает она так, что словно не жаль ей, что сердце болит, а жаль, что человек в мире никчемный, и говорит, бывало: "Вот это люди! Что тот людской разум!"
Стала она какая-то холодноватая, спокойная, хоть и грустная, и печальная.
— Боже мой, Катюша! — напомню ей: — как когда-то — что ты за весёлая была!
— Была весёлая, — ответит, — потому что прежде было жить легко в мире, как глупому с горы бежать... Тут мне что-то встретилось — остановило меня... Спросила я тогда: что то за жизнь наша? И зачем человек живёт? Для чего на свет рождается? Живёт на муку — рождается на смерть. Нечего искать, ни о чём болеть — всё проходит, как дым, всё мимолётно, как зелень весенняя...
Начнёт было так говорить, мы с Марусей только слушаем. Нагоняет бывало холода своими словами.
— Скажи мне, Катюша, — спрашиваю однажды, слушая те речи её суровые, — уж ты не любишь?
И сама испугалась, что напомнила ей, а она улыбнулась.
— Не бойся, не бойся, — говорит, — я уж не плачу теперь, я уж не ревную, и не люблю...
— Как? Уже забыла?
— Ой, Химо, — промолвляет, — как всё в мире мимолётно! И любовь, и радость, и горе — всё уходит! Что было нам дорого, дороже души, — видим, а то лишь пылинка мелкая!..
Спорит с нами, что нет в мире ни добрых людей, ни правды в людях.
— А где те правдивые? Куда глянь, куда ступи, всё не по правде. А где те добрые?
— Мать же наша? — говорю...
Перехватила меня:
— Мать, отец, родня? Да свой своему поневоле брат! А только в одну вещь влюбятся да в одно возьмутся, — увидишь тогда, какие добрые и какая правда!
— О, есть в мире добрые люди, есть правда! — говорит Маруся.
— Разве в наших мыслях с тобой!
— А что это, Катя, — говорю, — выходит, ты одна, видно, самая одна верная на свете?
— Что верного в мире? Вот мне верно только то, что я безсчастна...
Непоколебимо произнесла свои слова... Вспоминаются так давно похороненное и притуплённое. А мы замолкли. И вот ни лаской, ни шуткой не вызволить её и на минуту из того ледяного сумрака...
Мать терпела и плакала молча; даром было звать Катю... Отец тоже слова не ронял; только отец изменился как-то... Какой-то взгляд у него иной раз был, что я ещё никогда в нём не видала... Не заметила того мать, и уж не Катя, а что-то в нём переменилось. То я, любопытная, сама только я заметила. Становился он как бы на виду хмурей, а ласковей; молчаливый как прежде, а внимательный; стал заботливый такой; сказал бы, нежный... Как-то Катя, глядя в окошко, промолвила:
— Всё тучи, всё ненастье! Когда уж ясно будет? Когда теплее станет! — Так он выглядывал того ясна! Как ждал того тепла! Как ещё с вечера выходил и смотрел пристально да внимательно кругом на небо!
Катя легко спать стала, не досыпала ночью; а бывало, днём заснёт возле своего окошечка. Вошёл однажды отец — дверью громыхнув, Катя вздрогнула... Как он после того тихонько входил всегда или ждал во дворе, на жгучем морозе, будто что там делая, а тоскливо без дела, пока не дознается, что Катя проснулась!
Как-то принесла к нам Пилипиха кожушок — хвалилась, что добрый.
— И вправду добрый, — сказала Катя.
— Хорошо, кабы и тебе такой, — говорит Пилипиха.
— Хорошо б и мне, — говорит Катя.
На другой день утром отец из двора уехал, — через неделю вернулся — аж в другом уезде был: привёз нам всем новые кожушонки. Даёт Кате — какое мрачное у него лицо было и как дрожала рука, давая! Как он принял как-то покорно, что она брала, не глядя, что берёт, и благодарила... Как он поспешился в город, когда она сказала, что там лучше башмачки, чем у нас!
Чайченка мы не видали ни его старой матери. Порой бывало услышишь через девчат, что встретили где, или так по имени вспомянут — только и знали.
XIII
Слышу, тот мне говорит: "Маруся с лица спала", тот меня спрашивает: "не хвора ли Маруся?" Пилипиха придёт, говорит, что дочка у неё вянет, и хвалится, что скоро ей полегчает, а порой по гордому лицу слёзы катятся мелкие... И сама я вижу, что Маруся чахнет.
— Марусь, что с тобой? Ты чего грустишь? — говорю ей.
— Нет, — говорит, — мне ничего, и я не грущу.
Катя видит, слушает — и всё ей безразлично. Однажды же мы сидели с ней одни, я начала о Марусе ей напоминать: что это с ней сделалось, что она такая, а никогда не жалуется, и не видала я сроду, чтоб она плакала. Думать бы, мать неласковая, так мать и прежде такая была — а теперь только что совета не просит — жаль дочку. Я так говорю, Катя задумалась. Думает, думает, будто что припоминает, — и, оборачиваясь ко мне:
— А знаешь, отчего Маруся такой стала? Отчего Маруся сохнет? Она Чайченка любит!
— Вот это да! — вскрикну. — Что ты, Катя! Опомнись! Ведь она знала, что он её не любит...
— Даром! Она его любит! Я не знаю, как давно я того не поняла ещё тогда... А потом уж и не думала, забыла всё...
— Да по чему ж ты считаешь? Уж не поминала ли она его? Она же от меня, кажется, не скрывалась... Она ж теперь никуда не ходит... А может, любит, да кого другого...
— Его! Его! Это точно. И давно уж любит. Она ж его прежде нас знала. Помнишь, как все мы тогда, весёлые да глупые девчата, убираясь на свадьбу, как мы у неё про него спрашивали и как она от нас убегала, как не хотела рассказывать и как ничего не рассказала, — помнишь? А как меня спрашивала, люблю ли я его по правде? А как заступалась за него передо мной? Всё ли ты помнишь?
Тогда я всё вспомнила себе, и ту свадьбу, и все слова Марусины; вспомнила многое, что знала прежде, да не заботилась, — и сама задумалась: может, оно и вправду так. А всё ж веры мне не берёт. Как же это я не заметила б того? Глаза ж мои всё видели ясно — где ж моя прозорливость безошибочная? Где мой ум быстрый?
Я хоть так себе не говорила, но так думала.
Только мне минутка свободная, — я сразу к Марусе побежала, постучала в окошко:
— Марусь, Марусь. Голубушка! Выйди скорее!
Она выходит, а я к ней тем же словом:
— Марусь, ты любишь Чайченка?
Она вздрогнула и пристально на меня взглянула, тихо. Глаза её засветились; личико вспыхнуло румянцем, и говорит мне:
— Ну и что?
— Правда это, Марусь? А я Кате веры не брала, я не думала... И сильно ты его любишь? И давно уж?
— Я за него умерла б, — говорит, глядя взором своим добрым, да смелым, — я для него бы в мире жить рада... а люблю я его давно, давно... всегда люблю, как узнала.
— Он же к тебе не сватался никогда, Марусь? Он к Кате... к другой.
— Пусть здоров будет да счастлив с той, что полюбит себе...
— А тебе ж, Марусь? Тебе лишь мука, печаль да горе?
— Хоть горе, — я от него всё приму за благо.
— А мать ж твоя?
— Что ж мать моя? Я ей тем не докучаю.
— Да она замечает, что ты вянешь, она тем печалится...
— Коли б же по моей воле было, коли б моя сила, то я б румянилась!
— Как же ты замуж пойдёшь?
— Я не пойду замуж.
— А мать станет принуждать.
— Ну что ж? Тяжко мне будет.
— Да уж тяжко за нелюба идти!
— Нет, я говорю — будет тяжко, что мать уговаривать станет, а я не пойду...
— Да чего ж ты дожидаться станешь? На какое благо надеешься?
— Я ничего ждать не стану и ни на что не надеяться.
— Да он ведь не знает и не думает, что ты его любишь!
— Пусть! Лишь бы я его любила.
— Лихо тебе с той любовью будет да горе, а радости я не чаю.
— Коли не судилось милого счастья, пусть милое горе будет...
— Прощай, Марусенька! — говорю ей.
— Бывай здорова!
Проводила меня немного, ещё простилась и пошла в дом, тихая да ясная.
А я домой. Иду себе да думаю: чего ж только на свете не бывает, абы здорова наша голова! И тот Чайченко! Неужто он в барвинке купанный, что так девчат чарует? Когда уж по правде сказать, то и мне он разве не снился хоть разок? Уж я ходила, ходила к голове за разумом, пока не одумалась...



