Ничто ей не мило. Одевается, не глядя, что на себя берёт. К девушкам не идёт; на гулянья ей всё равно... Теперь сватается Похиленко — "не хочу!.." А как ты, говорю, не хочешь по доброй воле, то я тебя силой выдам. "Отдайте, да вы мне, мамо, свет завяжете, — и мне, и ему. Не будет у нас в хате ни любви, ни ласки... Я его не знаю и не люблю, и не буду... Сжалитесь хоть на него, за что доброму парню свет завязать!"
Что ж, говорю, и ты хочешь в монахини? И ты меня думаешь на старости покинуть? "Нет, мамо. Пока вас господь на свете держит, я вас никогда не покину"...
— Может, кого любит да боится признаться, — говорит мать, — может, какого сироту убогого полюбила.
— Спрашивала я: кто тебя с ума, с рассудка сводит? — "Никто меня с ума, с рассудка не сводит".
Замолкнет Пилипиха; задумается, не склоняя головы; мать с Чайчихой о доле да о безсчастии мирском начнут, а сведут всё на деток своих...
— А что, Марусю, голубка, — бывало скажу ей, — что это в мире делается?
Она улыбнётся мне.
— Как ты живёшь, Марусю? — спрашиваю. — Всё любишь так же?
— Так же, — ответит.
— Может, он скоро женится — его мать всё плачет: женись да женись... хвалилась, что обещался: женюсь...
— Пусть ему хорошо будет! Пусть счастливо!
Так бывало и разговаривает со мной, иногда поёт, ласковая и приветливая.
Чайченко снова меж нашей челяди явился... Такой же хороший, а может, ещё лучше... потому что как хороший и милый поболеет или потерпит, крепче к нему пустое сердце прильнёт... Снова он ко всем приветен, снова со всеми говорит и снова никого не любит... Вдова его любимая тогда уже обвенчалась с каким-то шинкарём.
Маруся видит его... Разговора с ним не искала, на глаза ему не показывалась — кто бы узнал, что любит его! Только румянеть стала, как стал он бывать...
— Вот ты румянеешь, — говорю.
— А мать всё говорит, что я чахну. Пойду — пусть увидит меня румяную.
— А чего всё ты грустная?
— Невесело, Химо.
— Ты всё им печалишься, — а чего? Ему в мире не хуже, чем другим, живётся!
— Ему недобро! — скажет и побледнеет на лице.
Как-то беседовали у нас в хате Пилипиха, Чайчиха и мать, — как Чайчиха и говорит вдове:
— Очень мне ваша дочка Маруся мила: если б мне такую невесточку господь послал!
А Пилипиха говорит:
— Вянет моя Маруся!
— Да ей, кажется, немного полегчало: будет здорова!
— Не говорите — полегчало: она вянет!
— Мой Яков — добрый парень, — снова Чайчиха говорит, — я таки ему от господа доли жду. Теперь уговариваю его: сын мой, женись! — "Хорошо, мамо, — ответит, — женюсь, авось мне с хорошим человеком удастся!" Зачем же мне лучшей искать ему, как ваша дочка? Скажите мне, голубушка, скажите мне, к вам сватов слать!
— Моя Маруся не захочет, — я силовать не хочу.
— Так хоть поспрошайте её, милая, хоть поспрошайте! А мы всё то из комнаты слышим с Марусей. И слышим, как Пилипиха сказала: "хорошо, я поспрошаю!" Как вышла в сад и зовёт Марусю.
Маруся тогда встала от шитья своего, идёт... Я её за руку:
— Марусю! Вот диво!
— Какое диво, Химо?
Вошла в хату.
— Марусю! — спрашивает её мать, — Пойдёшь ли ты за Чайченка за Якова?
— Пойду, — ответила.
Пилипиха аж руки подняла вверх, — удивилась. Чайчиха радуется так, боже мой добрый! Всех обнимает, целует, плачет и благодарит. И мать приветствует, добра желает, а печальней ей, видно, стало, — видно, вспомнилось...
— Это ты мне коришься, дочка, или по своей любви за него идёшь? — спрашивает Пилипиха.
— По своей любви, мамо.
— Давно ж ты его любишь?
— Как его знаю, мамо.
Больше Пилипиха дочку не спрашивала, только промолвила:
— Я не запрещу тебе, дочка!
Начали договариваться да начали советоваться... пошло о приданом, о свадьбе...
Обручились они. Гуляло много людей на обручении. Он был к ней приветен, как к другим, немного грустный, равнодушный... Она была спокойна и ясна...
Стал он к ней ходить каждый вечер... Идёт к ней — не спешится; прощается с ней — не задержится...
— Марусю! — говорю. — Вот ты за него замуж идёшь — не приходит ли тебе на ум, что берёт он тебя не по большой любви?
— Знаю, — говорит, — что он меня не любит; это я давно и хорошо знаю, — но он меня и не сторонится. Он ко мне приходит, говорит... Я его буду утешать, я ему угождать стану, — веселее ему в хате будет со мной, чем теперь одному.
— Трудно так жить, Марусю! Чтобы ты когда не пожалела!
— Отчего мне трудно будет? Чего жалеть? Я никогда не думаю, трудно ли мне будет: как будет, так и будет; я переживу: я делаю, как мне сердце моё подсказывает, что лучше...
XVI
Повенчали их осенью.
Мне тогда было тяжело. Всё твержу себе: дурная, дурная голова, неразумная! Всё размышляю и обдумываю хорошо, — а не помогает... Стала я тогда чаще к Марусе ходить — легче будто мне стало... Одно, что Маруся была ко мне всегда добра, а другое, что любопытство моё; как же они живут меж собой? Стала я к ним захаживать.
И бывало, как ни придёшь к ним — тихо и согласно, да только что-то уж слишком чинно, — вот как гости все сидят, а хозяев и нет. Нет, как то бывает иногда, муж и жена гостей встречают: "Ну-ка, муж, вынеси из кладовой, что там есть!" — "Ну-ка, жена, угощай дорогих гостей!", что видишь, живут они, как свои, и всё у них вместе: беды и радости, мысли и думы, заботы и шутки: заговорит один, другой перехватит — докажет... А молодые Чайченки хоть и рядом сидят, да между ними будто стена железная. Либо тот поднимется, другая отойдёт в сторону, место уступит, — прикоснуться остерегаются; она к нему заговорит, как дочь к отцу, — он к ней, как зять к теще.
Пилипиха тосковала, выдав Марусю замуж; с тоски той чахнуть стала.
— Как бог милует? — спрашивала у неё мать.
— Одна живу, — ответит; того не скажет, что грустно одной жить, ни в мире.
Ходит к дочке, и завидно ей видеть, что там без неё своя семья.
— А что, как ваши детки? — спрашиваем.
— Была у них в гостях, так всё хорошо.
— Свекровь вашу Марусю очень любит, — как свою родную дочь.
— Маруся угождает свекрови, как мне угождала... С Чайченком Пилипиха вела себя обыкновенно, учтиво, только как с чужим-совсем чужим человеком, что ни сказать ему нечего, ни о чём не спросить.
— Мой зять, — говорила бывало, как вот говорят: "далёкий уезд".
— Вот у вас теперь двое деток: и дочка, и сын, — думает кто польстить говоря.
— У меня одна родная дочь!
Как уж старая Чайчиха её уважала, как уж ей угождала — у неё будто и глаза и уши завешаны. Никому она так низко и гордо так не кланялась, как той бедной Чайчихе, что та бывало ночей не досыпает, — думает, за что ласки лишилась да как снова под ту ласку подойти? Сама так нам признавалась. Потом потеряла надежду умилостивить Пилипиху: как Пилипиха к ним в хату — она тихонько из хаты, — где-нибудь хоть под тыном перебудет. "Дождусь, что она попрощается, тогда и войду — не могу ей докучать собой, не хочу собой её сердить — бог с ней! Если б не она меня смутила, то мне так хорошо бы жилось с ними. В хате у нас любо, мило! Я уж и не знаю, кого я больше люблю, то ли своего Якова, то ли Марусю? И так я думаю: разве это её дитя, что такая она любящая да привязанная, эта Маруся!"
Старая недолго ещё пожила: на другой год после свадьбы умерла. Не очень и болела.
Как её похоронили, Пилипиха начала день ото дня к дочке ходить, домой только на ночь, а то и ночует у дочки. Видеть стала веселее.
Завистливая и радостная, что снова сама с дочкой, она много чего не замечала долго. Она не обращала внимания, что Чайченко почти дома и не живёт, только наведывается; что какой он грустный, да нетерпеливый, да неспокойный ту редкую минуту, как посидит дома... Куда он всё спешит? Отчего он, как на угольях? Всё ли то видела Маруся... Чего уж не заметишь, как любишь! Маруся никому не говорила — я хотела как-нибудь разговор на это навести; она молчала, слушая мои те любопытные заходы, а тихая, добрая и ясная в своей хате.
Чем дальше забывалась покойница Чайчиха, тем снова Пилипиха делалась мрачнее — тяжёлым духом стала дышать она на зятя. Сначала радовалась, что он из дому часто уходит, а там заметила, как его дожидает Маруся, как навстречу ему выходит... По ниточке к клубочку, как говорится, и Пилипиха уже замечать стала, что дома он не говорит и грустит, а идёт — выбирается из хозяйства — то и глаза блестят...
XVII
Как идти от нашей слободы к Любчикам, то при дороге шинок стоял и шинковал там жид Гершко. Давно уж всё он держал тот шинок, сам старый очень. Известно, как те жиды живут долговечные: поседеет, побелеет, пожелтеет да и тогда ещё живёт, — аж беда! Так и тот Гершко жил-жил... а тут вдруг и умер. Вот и получил шинок другой шинкар из наших людей, — богатый, славили люди, сам шутливый и злой, а жена у него прехорошая, прекрасная, превесёлая такая, что и время с ней незаметно.
Это было именно тогда, как умерла старая Чайчиха. Видим, что уж Пилипиха недель с две не выходит из своей хаты и шагу никуда, — не бывает и Маруся у неё...
— А что это вы всё дома? — спрашиваем. — Как же господь милует?
— Спасибо, хорошо.
— Вы уж давненько у деток не были у своих, — здоровы ли они? Почему Маруся не бывает?
— У неё дитя нездорово.
— Так как же она, молоденькая, без вас там управится?
— Пусть сама себе живёт, — промолвила Пилипиха.
— Что это вы, бог с вами, милая! Разве у нас с вами детишек поле засеяно? Уж мне господь послал беду да горе — его божья воля, а вас господь милует, так и берегите себя!
— Я своей дочери ни за что... Она меня не уважает, не почитает! Она меня заменила на свекровь, она меня заменила на своего мужа... Разве они её когда любили, как я, мать родная, кормилица-мать! Он её не любил — захотела за него, а теперь он к другой ходит.
— Да может, это неправда...
— Неправда? Я уж давно вижу, как он из дому рвётся, как она его дожидает, встречает, а он мимо идёт — или глянет; я стала подстерегать. Вот и дозналась, что ходит он в шинок. Я сперва думала: пьёт тайком. Говорю Марусе: "Знаешь ли ты, что твой муж всё к шинку ходит?" Она побелела как мел, молчит. "Не пускай его из дому, говорю ей, скажи ему". — "Как же я его не пущу, — отвечает тогда: — может, у него дело какое..." "Скажи ему", — настаиваю. Она таки ни словечка ему не сказала, как он ушёл. Я её упрекала — она стояла передо мной да молчала. "А ты веры, говорю, материному разуму не внемлешь?" Пошла я за ним по тропке и назирком дошла до шинка, чтобы увидеть своими глазами и при людях, — может, дочка веры примет тогда.



