Я не пошла. Этот был мне совсем не по душе: ревнивый, странный — любил он как-то, словно бился.
Как уже отвергла я его сватовство, так пришлось жить настороже: боялась его одна встретить. Как он глазами на меня светил! Мать жалела, что я не пошла замуж; отец только слушал: ему всё было безразлично с того времени, как Катерина нас покинула. Он о ней не говорил, да и вообще ни о чём не говорил. Грустил, ходил по дорогам; богател, не заботясь. Его Катря отвергла, — он за то всех отверг людей: и родных своих, и чужих. И уж до смерти таким остался — одиноким и неласковым. Как занемог он смертельно, то мать просила священника, чтобы написал Катрине, не приедет ли она с отцом проститься. Написал священник, и деньги ей послали.
Тяжко было однажды отцу, — мать сидела возле него и говорит:
— Друг мой! Дитя наше приедет к нам.
Он вдруг сам приподнялся, смотрит на неё. Мать снова говорит:
— Катря к нам приедет.
Ждали Катри — Катри не было. Смерть уже за плечами. Старый ждал — как ждал! И мертвел, и оживал. Ни слова никогда не сказал — почему не едет, будет ли, — ни единого! Только вечером говорил: "я умру завтра". И на завтра умер.
Как похоронили его, то через несколько дней письмо от Катри пришло, что, пишет, "молиться буду за душу отца моего, а деньги, что мне присланы, я на церковь божью отдала, — будут поминать, будут грехи забирать..."
Снова жили...
Была у нас в слободе бубличница, а у неё наёмница — большая, чернявая девушка, работящая, а уже неповоротливая такая, как редко, — бывало, встретишься с ней, спросишь: "Что делали вы?" — "Воду носили, бублики пекли", — ответит она спокойно. "А завтра что будете делать?" — "Воды принесём, бублики испечём". — "А послезавтра?" — "Будем воду носить, будем бублики печь".
У них хозяин умер — девушка немного заклопоталась, пока его похоронили.
— А что у вас?
— У нас хозяин умер, и похоронили.
— А теперь как?
— Воду носим, бублики печём.
Девушка говорила спокойно, стояла свежая — а слушать было неловко: диву даёшься, как это она живёт довольная тем, что бублики печёт... Бывают такие у бога!
Нам день проходил, день рассветал, весна шла, согревая; приближалась зима с морозами — всё казалось как-то скучным, как-то докучным... Были у нас давние радости; были у нас старые печали — на них теперь душа не отзывалась, сердце не дрогало. А если б!.. То всё было бы не так, совсем не так! Тогда, как сердце и душа живы, то выйдешь, увидишь дерево, что уж годы стоит знакомое, а тут приветствуешь: какое дерево! Зеленейся, дерево, развивайся! Вот как шелестит! Глянешь на поля, на луга — какие поля, какие луга! И что-то в тебе смеётся...
А уж как жизнь свою считаешь понедельником да воскресеньем, то всё тебе безразлично: что новое, то заклопочет только сперва, а что старое, то уж такое старое будет, такое знакомое да безвкусное!
Так мы жили. Вокруг нас одни люди умирали, рождались другие... Иногда звали нас на свадьбу — мы ходили на свадьбу... Чаще всего я ходила к Марусе.
Марусе не так жилось, как нам. Пила она хоть и горькую, да живую воду... ей солнышко не так светило, как нам; ей и пташки иначе щебетали...
XXI
Большой ли, малый ли срок прошёл — мать занемогла. Сказал бы, рада она своей болезни была:
— Вот и мне умирать, — говорит, — вот и мой час! Беги, Химо, к священнику, проси — пусть пишет сейчас к Катрине, чтобы приехала хоронить мать. Беги, милая, не мешкай!
Снова написал письмо священник, снова туда деньги послали.
— Вот не едет Катерина! — печалится мать. — Кто же меня оплачет! Наверное, не пускают её там; если бы я выздоровела, то я бы сама к ней поехала навестить, увидеть... Увижу ли я её ещё когда? Если бы я выздоровела, то я бы её отыскала, где она... Уж не увижу я её?
От Катри такой же пришёл ответ, что: "молиться буду за материнскую душу, а деньги на помин отдала — будут поминать, грехи будут отпускать".
— О, дитя милое! Не увижу уж я тебя! — сказала мать и заплакала. — Похорони меня, Химо, — говорит мне. — Похорони меня хорошенько. Тебе пусть будет наша хата, пусть будет тебе. Помяни меня, голубка. Сядь ко мне ближе, милая! Близенько сядь! — всё просила меня.
Перед смертью говорила:
— Может, когда увидишь мою Катерину, может, будет хвора, болеть, — послужи ей, сердечко, не оставь!
Всё богу молилась, всё молилась — до последнего часа. Тихо и грустно умерла.
Как её похоронили, то снова Катрине дали знать, что мать уж умерла, что остались ей поля, степи и деньги. Тогда ответила Катерина, что будет сама, приедет сама управить то, что ей по наследству досталось. Мы стали её ждать.
Дождались.
Как вижу тот воз крытый, палубчатый, что подъезжает к нашему двору. Было это утром, — утро славное, ясное, пахучее: ночью дождь прошёл.
Я выбежала за ворота.
— Катенька, где ты?
Никто не откликнулся мне. Вылезла сперва из воза румяная черница и перекрестила меня. За ней Катерина.
Катерина тоже меня перекрестила — едва на меня взглянула она — и за черницей в хату вошла. Я за ними вошла. Уж неужто она меня не помнит — забыла? Сердце, что было дрогнуло, то придавило его тяжело...
— Ох, как же мы устали, — начала румяная черница, сбрасывая с себя чёрные свои рясы одну за другой. — Всё ехали мы, ехали, да и сказать довольно.
Голос у неё был такой, что для глухих добрый. Катерина стояла у стола, перебирая чётки в руках. Была она ещё очень хороша собой, хоть и сильно измарнела, и глаза ввалились, и сама, как ниточка, беленькая стала. Она как-то остыла... На дух-мару походила она со своим неподвижным лицом, со своим безучастным взглядом... А ещё в той длинной чёрной рясе, в том чёрном покрывале!..
Хоть бы она что у меня спросила! Хоть бы слово мне сказала!
Черница снова говорит:
— Устали мы, боже милостивый! Еле дышим! — А там добавляет: — Уже солнышко поднялось на завтрак...
Глянула на Катерину — Катерина стоит, не слышит и не отзывается.
— Сестра! — к Катрине, дёргая её крепко за рукава. — Надо нам подкрепиться?
— Как угодно, сестра Мелания, — ответила Катерина. Я едва расслышала: беззвучно так она говорила.
— Девушка! — зовёт меня сестра Мелания. — Подойди-ка ближе, — как имя твоё?
— Химой зовут, — говорю.
— Химо, не дала бы ты нам позавтракать?
— Сейчас приготовлю, — говорю.
Стала я готовить завтрак, а черница за мной в кладовую, пшена отмеряет в горшок, муки отсypает в миску, сметаны в полумисок; сливянку наливает; хлеб режет; раскрыла столы, достала скатерть, стол застелила, — живая и быстрая. Господи-боже!
Катерина всё стояла одна. Сестра Мелания отстранила её рукой от стола, накрывая, — Катерина тогда села на лавке.
Готов завтрак — стали завтракать. Сестра Мелания Катерину ближе посадила. Катерина послушалась, близко подсела, а есть ничего не ела она, кроме маленького кусочка хлеба с водой. Сестра Мелания завтрак справила. Имела она тридцать два зуба белых и здоровых, да работящих. О, какие же зубы! Всё молола ими, как жерновом добрым.
После завтрака стала сестра Мелания к Катрине говорить:
— Сестра! Надо всё теперь хорошо устроить, надо быстрее, чтобы нам здесь не задерживаться... — А глаза у неё начали прищуриваться; говоря как-то невольно, укладывала она ближе к себе две большие подушки в крапчатых тёмных наволочках, что с воза я внесла.
— Не надо мешкать, — ещё сказала вздыхая, — о... о... — промолвила ещё раз, уже совсем на подушки склоняясь головой...
Спала. Мухи над ней жужжали, мухи её кусали — спала. Катерина сидела, склонив голову. Молилась ли она? Ведь шептала что-то и румянцем залилась живым. Я к ней близко подошла и говорю:
— Катря, неужто ты меня совсем забыла? Не узнаёшь? — Румянец сразу сбежал с её лица; обернула на меня уже безучастные глаза свои и ответила мне:
— Я тебя помню.
— Почему ж ты ко мне так неласкова? Почему не заговоришь со мной?
— Все слова пусты. Надо молиться...
— Катря, знаешь ли ты, что Маруся замуж вышла?
— Бог благослови.
— За Чайченка вышла.
— Бог благослови.
— Она очень несчастна.
— Божья воля.
Всё мне отвечает, словно по псалтырю читает.
— А вспоминала ли ты нас? Вспоминала людей?
— Я молюсь за вас и за всех людей.
— Спасибо. А ты теперь меня совсем не любишь?
— Господь повелел всех любить, — и врагов.
— Так ты меня как врага жалеешь, что ли? Разве у тебя уж нет в мире никого любимого? Нет ничего милого?
— Мне все равны, за всех молюсь.
— И все враги тебе?
— Каждый человек другому враг великий, враг злой, — промолвила с жаром: глаза заискрились, задрожали уста: узналась мне прежняя Катря. Огнём да пламенем от неё пахнуло — как когда-то.
— А семья? А родня? — говорю.
— Все! Все! Прижимают к себе душу, защищают пред богом!
— Так всех бросить?
— Бросить, бросить! В боге спасётесь! Боже мой! Боже наш! Помилуй нас! — вскликнула печально.
— Аминь, — ответила с лавки сестра Мелания глухо. Переспала она свой звонкий голос. — Аминь, — ещё раз сказала да и зевнула так, что у меня рукава замаяли, а мухи, что по столу лазили, так и поссыпались, как семена от ветра. Долго ещё потягивалась на лавке. Потом встала, прибралась в рясы: — Пойдём уже к батюшке, — приказывает Катрине.
И пошли. И мне велела идти с собой сестра Мелания, дорогу показывать.
Пока мы дошли до священникового двора — возле церкви стоял он с двумя дымоходами и с крылечком под навесом, — пока дошли, говорю, то уже сестра Мелания совсем бодрая была: хоть глаза от сна уменьшились, да смотрели живо и густо.
Священник встретил нас, ввёл в комнату. Сестра Мелания уселась в каком-то большом кресле, что в нём мало было проку, а много гвоздей. Катерина стала возле неё, а я позади Катерины.
— Садитесь же, батюшка! — просит его сестра Мелания.
Батюшка сел напротив неё да и закашлялся.
— А что это — кашель вас одолел, батюшка? — спрашивает сестра Мелания. — Липового цвета выпейте вечером, на ночь. Да что это вы такие на вид жёлтые? Не желтуха ли? И поседели вы совсем, а, пожалуй, ещё и не очень стары, — болела ли голова у вас?
Батюшка сам был разумный и рассудительный, да смирный — растерялся, слушая её да на неё глядя — только головой кивал.
— Вот мы к вам приехали с вашей давней прихожанкой, — начинает другой разговор сестра Мелания. — Она мне поручена. Наследство ей от родителей, как знаете; она всё отдала на монастырь. Мы приехали всё то осмотреть, устроить. Вам известно, что здесь ей принадлежит, — покажите мне, коли будет ваша милость. Вместе с нами для господа бога нашего потрудимся.
Тогда пошли по степям, по полям осматривать, общественных людей звали оценивать.



