Не довести ли этого Кате?
— Да что же мы ей должны доказывать, коли сами не знаем толком, — говорит Маруся.
А я уже знала, что Чайченко не любит Катю искренно; пусть же и она ведает. Когда-нибудь эта правда всплывёт, — лучше пусть теперь. Скажу ей, и всё! А поверит ли она мне? Да и чем доказать? И как тогда она примет?.. На мой взгляд, горькая правда лучше сладкой неправды, — оно и здоровее, — да не у всех такой характер.
Думала я и передумывала долго... Нет, всё же я ей скажу!.. Я выбрала такую минутку, когда она не плакала, а уж после слёз, устав, сидела тихо.
— Катя! — говорю ей. — Ты знаешь верно, что Яков тебя любит?
Она взглянула на меня, как на малое дитя, — улыбнулась.
— А что, — говорю, — если он тебя да покинет?
Она ещё веселее мне засмеялась.
— Ты ещё ничего не понимаешь! — промолвила.
— Может, понимаю лучше, чем ты, — говорю ей, — со стороны всё виднее!
Привожу ей в пример многих, что любили, да и бросили; что оставили и ещё насмеялись; другие ищут любви так, чтобы лишь замутиться; а есть и такие, что требуют искренности, не скажи ради того, чтоб навеки оставить несчастными доверчивых!.. Всё я ей мирское доказываю складно, берусь рассудительно, как могу, — да жалко моего хлопотного разума! Как кто кого любит, то любимый — и лучший на свете, и всё добро от него. Не думается нам, что делает он, как и другие люди, — не так; а думается: пусть и криво он сделает, всё равно хорошо будет. Так-то мне Катя возражала, что расскажи я ей хоть какую измену — она и ответит: я б отродясь такого парня не любила!
— А почему твой Яков сам не идёт и не хочет, чтобы ты приходила? Почему его мать хоть раз не заглянет?
— Это он знает; он мне скажет.
Я уж тогда и доказывать ей, и говорить перестала. Хоть бы она хоть раз рассердилась на что-нибудь, а то принимает мои речи так, будто я ей говорю, что Чайченко не парень, а птица, — и ещё смеётся надо мной: ничего, мол, не понимаешь!
В хате у нас разлад, сум. Отец хмурый ходит, мать плачет и тоскует... Катя со своей тоской да любовью, так и не обращала внимания на материнскую печаль.
— Мамочка! Хватит вам плакать! Или вы Кате не потакайте, или не плачьте уж!
— Вам, скорым таким, лучше на свете, — ответит грустно, — вы себе как положите — "так будет!" — так и доведёте. А я, несчастная, я не знаю, что мне прежде делать: нехорошо Кате потакать, да и жалко удержать — как вспомню, как она, моя голубка, убивается! Хима, дитя моё! Кто его знает, что тут лучше! Тут Катя моя гибнет, а тут муж против меня вскипается, — уж и на глаза не хочет глядеть...
Кроме Шеляха, никто ещё Катю не сватал; а Шелях, в ту же неделю, как Катя им отказала, засватал другую девушку да и женился. И ходит, бывало, с молодой женой, разряженной словно крамарка богатая, — то дорогие ожерелья, то дукаты; а сама жена манюсенькая, коротенькая, да аж пыхтит под тем убором, — а он всё её мимо наших окон в праздник проведёт — сам в шапке, как решето, в поясе шёлковом, красном, что аж глаза режет. Идёт да поверх нашей хаты поглядывает: "что это такое стоит, что я его не разгляжу?" — таким вот взглядом смотрит.
Поздней осенью того года отправился наш отец в дорогу. Как выходил: "бывайте здоровы!" промолвил всем нам гуртом да и пошёл... Мы за ним идём провожать его за слободу. Стала мать горько плакать, — он немного остановился и говорит:
— Делайте, как знаете; любитесь, коли хочется, — а я на своём слове стою: я за Чайченка дочери не отдам, пока жив. Бывайте здоровы! — Поднял к нам шапку да и пошёл дорогой, — а мы вслед ему глядим, стоим, словно холодом прибитые.
— Катя! Катя! Дитя моё! — вымолвила мать: — в какую же ты пору влюбилась! Господи светлый! Ушёл, едва попрощался — когда ж это бывало? — Глядела я вслед отцу, слёзы лью, а он всё дальше да за гору скрылся, только ещё слышно, как крикнул: "Гей! гей!"
Ещё вслушивались — стояли, да уж тихо — домой тогда вернулись:
— Катя! — спрашивает мать. — О чём задумалась?
— Я хочу Якова видеть!
— Ой, дитя моё! Разве ты не слышала, что отец сказал?
— Я хочу Якова видеть!
Не тужила она, не плакала и на всё, что её мать просила, и удерживала, и жалела, — на всё она отвечала:
"Я хочу Якова видеть!"
IX
— Катя! — говорит мать, — дай я лучше сама туда схожу, — сама всё разузнаю...
— Нет, мама, нет! Неужто вы сами не видите, что мне не до жданий, не до обетов... Не запрещайте мне, мама! Я не послушаю вас... я несчастная — я на всё пойду...
Отправились мы в Любчики, не медля. Нам тяжело было, а Катю обняла какая-то радость безумная: всё она вспоминала и болтала без умолку. Вспоминала, как мы были на входинах у Чайченка, как танцевала у Булаха на свадьбе; припоминала знакомых девчат любчиковских и парней, все наши весёлые шутки и выдумки, — будто она была где-то в тесной земной неволе, да вот освободилась, и снова ей мерещится жизнь весёлая и милая, и уносится она уже заманчивыми думами...
Зашли мы сперва к своей родственнице; обрадовались нам, принимают. В хате у них всё так, как и было, тихо да спокойно. Муж её приветлив, сама весёлая да ровная. Он сани ладит, она тулупы осматривает; добрая им осень была, доброй и зимы ждут... Здоровенный кот серый, на солнце потягиваясь, мурлычет — с своего доброго талану; волы высокорогие, половые, глядят из загона во двор важно; белые гуси спешат к воде с горы; а чёрно-пёстрые утята, крякая, через двор садиком идут; куры пёстрые по всему двору разбрелись, а петухи неугомонные кукарекают, будто похваляются. Сад уж безлиственный, да не пустой: белеют полотна, расстеленные по земле, и нитки развешенные по деревьям; сушатся на солнце груши и яблоки на тоненьких палках; в огороде огурцы, оставленные на семена, желтеют, да тыквы...
Стала мать прощаться, ибо Катя уж давно возле дверей стояла, а родственница просит: побудьте ещё у нас, побудьте!
— Да я хочу ещё Чайчиху навестить, — говорит мать.
— Её ж дома нет.
— Где же она? — спросили мы все, а Катя громче всех.
— А уехала в Хмельницы ещё позавчера, к сыну.
— А сын чего там?
— Кто его знает! Он же давненько всё где-то шатался... Наши люди его видели в последний раз в Хмельницах, а теперь и мать доехала туда к нему; они ж сами из Хмельниц, у них там родня какая-то...
И хаты белые, и хозяева милые — словно пылью покрылись от той новости для нас... Слушаем, как они рассказывают да хвалятся и жизнью, и людьми; да кто ж не знает, как слушаются лёгкие речи беспечной счастливицы, в свою горькую годину? Это как тяжело больному вдыхаются весенние ароматы, что и приятно их слышать, и томят до боли...
Пошли мы домой, а Катя сворачивает к Чайченковой хате; склонилась на тын и глянула в тихий и пустой двор, бледная сама, как платок.
— Завтра я снова приду, — промолвила, словно сама себе. Только мы немного вышли из села, на перекрестный путь, навстречу нам едет мужик с возом, волов погоняет — сразу узнали Михаила Иваненко: как его не узнать? Очень уж белобрысый, а загорелый ветром, опалённый солнцем — так что брови и усы будто известью побелены. К тому же высокий, худой, вертлявый, живой... Этот Иваненко напропалую влюбился в ярмарки, в куплю да в продажу: засеет пашню: "это повезу на ярмарку", жнёт ли, косит ли, выращивает что: "будет чем поярмарковать!" Порой он и проиграется крепко, а докажут ему: "ну и что, что проигрался! абы свежая копейка!" Жена его горюет за ним: как женился, так он уже третью хату перепродал. Как нет его, так всё она жалуется людям: "Какие хатки были куплены, какие славные — все распродал; теперь обустраиваю эту, да и эту, глядишь, продаст; меня не жалеет, лет моих не уважает!" А как он дома гостит, то и поссориться с ним нельзя. Он ей привезёт и очипок, и серёжки, и платок всегда; он свою покупку так красно похвалит, а продаст — хорошо, так словом перед женою оправдается, столько ей новинок расскажет, — а жена-то была любопытная до любопытства, — что она его слушает да заслушивается, — а потом уж туман спадёт, как он снова из дому вырвется куда в ярмарку.
— Откуда бог несёт? — спрашивает мать Иваненко...
— С какого ярмарка? — говорю.
Катя идёт впереди, не слушает, только поклонилась Иваненко, по привычке.
— А это, — говорит, — был в Зайчиках, был в Лебедовке; в Хмельницах был...
— Должно, ярмарка добрая в Хмельницах, — перехватила мать, — вот и Чайчиха туда поехала, — не видали её?
— Как же не видал? Ходит и она по ярмарку, словно деньги потеряла.
— Что же так? Там же они с сыном?
— А сын ходит, будто разум потерял. А красивая вдова веселится, что найденное вернула.
— Какая вдова?
— Хороша, молода, свежа... Вот если бы таких продавать да покупать, — были б торги, скажу вам...
— А не знаете, как её зовут?
— Удивление, — говорит, — а не спросить, откуда взялось? Её Терничихой зовут.
— Неужто Чайченко её сватать хочет?
— Там их, залётчиков, возле неё такого, что за день не пересчитаешь; кто сватает, а кто возьмёт — это уж она знает.
— Будьте здоровы!
— Дай бог счастья!
Катя ничего того не слышала...
— Боже мой, боже великий! — промолвила мать с жалостью, идя дорогой. — Боже мой добрый!
Думали-думали, как лучше Кате сказать про то, что слышали, да, поравнявшись, прямо всю правду ей выложили. Мать плачет да уговаривает: "не тужи" да просит "забудь!".
— Зачем меня дурите? — говорит Катя с печалью. Мы клянемся, что слышали от Иваненко.
— Хватит! Хватит уж! — только отвечает.
Как в хату вошла, припала на лавку, склонившись на угловое оконце, — смотрит да думает; а потом как поднялась — бледная, бледная!
— Что с тобой, Катенька, что с тобой?
— Ничего! Я подумала: что если бы правда была, что он другую полюбил... я только подумала, я не верю... и не поверю...
На другой день она опять пошла в Любчики; была и на третий. Что мать ни говорила, ни бранилась — не слушала... всё она себе думала и частенько на лице бледнела...
На завтра опять в Любчики и на послезавтра — каждый день идёт. Когда бывало я за ней пойду — она будто и не замечает меня; а заговорю с ней, "хватит, хватит!" — перебьёт меня... в Любчики войдёт (я уж всё её вела окольными тропами, тайно), подойдёт к Чайченковой хате, взглянет на запертые двери, на тихий двор, постоит да и домой вернётся...
Х
Однажды утром Катя уже собиралась идти в Любчики, когда сама Чайчиха к нам в хату.



