На собачий лай выбежала на рундук ещё заспанная, нерасчёсанная и неумытая Наталья. Круглое личико её горело здоровьем и краской, чёрные глаза застилала дрёма своим мягким покрывалом, они были у неё чёрные, как уголь, большие, как ягоды, и мягкие, без искорок, как бархат.
— А чего вам надо? — спросила она приезжих.
— Иван Никитович тут на квартире? — спросил панич.
— Тут, ещё спят.
— Куда же к нему идти? — снова спрашивает панич, всходя на рундук и бросая любопытный взгляд на Наталью.
— Сюда. Только говорю, что ещё спят.
— Спят! — подбираясь под голос Натальи, передразнил панич и ущипнул её за руку. Наталья отмахнулась и чуть не заехала паничу по лицу. От замаха дрёма её сразу сплыла, лицо загорелось гневом, и в чёрных глазах зажеврели искорки.
— Вот ну-ка! Так и дам! — вскрикнула Наталья, замахиваясь кулаком.
Панич того не слышал. Он уже побрался в сени, а вместе за ним и парень с саком.
Иван Никитович ещё спал, когда панич вошёл в хату и сорвал с него одеяло. Иван Никитович широко раскрыл глаза.
— Пётр! — вскрикнул он, вскакивая. — Откуда ты взялся?
— Иван? — проговорил приезжий, и кинулись один другого обнимать.
— Садись же да отдыхай, пока я оденусь да умоюсь, — говорит Иван Никитович.
— Да и мне с дороги надо умыться... Ещё где-то мой машталир с саком.
Панич кинулся к двери, а парень в двери.
— Ага, сюда, сюда! Поставь вот тут возле печи... Парень поставил сак и хотел было идти.
— Постой, Грицько. За то, что вёз бережно, на тебе на могорич, — проговорил панич, давая парню копу с шагом.
— Спасибо вам, — поблагодарил тот, низко кланяясь, и вышел из хаты.
Паничи начали прихорашиваться, умываться да прибираться. Прибравшись, они уселись возле стола, дожидаясь самовара, и начали разговор.
Приезжий был средний сын Ливадного, старше Ивана двумя годами. Глянув разом на обоих, нельзя было бы ни за что назвать их родными братьями, одного отца, одной матери. Иван низкий, словно сутулый, бледный, сухой, всегда угрюмый, задумчивый. Пётр среднего роста, бравый, широкоплечий, краснощёкий, при здоровье — оно у него так и играло, — и в осанке подвижный, и во взгляде весёлый, и в разговоре быстрый, шутливый.
— Каким же это образом, брат, занесло тебя в наши края? — спрашивает Иван Никитович.
— Долгая история, брат, всё рассказывать. Приехал в суд по делу. Если выиграю, заживём на всю губу, если нет, то пропаду, как собака. Дело идёт за двадцать тысяч, что заняла у меня одна барыня.
— У тебя заняла? — широко раскрывая глаза, спросил Иван Никитович. — Где же ты взял такую сумму?
— А уж где не взял, то моё дело.
— Да как же? Да что же? Я ничего не пойму!
— Гм, — промычал Пётр Никитович и как-то грустно опустил голову вниз, — у нас там была одна помещица Красовская, вдова, уже немолодая. Не знаю, был у неё когда муж или не было, потому что она о нём никогда не вспоминала, а всё-таки всё вдова да вдова. Так её все и в городе звали. Всегда, бывало, наберёт вереницу паничей да и водится с ними. Я, ты же меня знаешь! Сразу отбил у неё всю ту шушеру, что шлялась возле неё да оббивала пороги: всё же, видишь, секретарь в полиции, молодой и — не взял меня враг — поосанистее таки какого-нибудь там столоначальника! Однако я вперёд забежал, начну тебе с самого начала. Только что я приехал, показался между людьми, вижу — вдова носила мне чёртиков глазами: то, как сучка после половника, засветит ими, то облизывается, словно чего сладкого поела, то задумается, кусает кончики пальцев, словно то малое дитя, то заводит глаза под лоб и вздыхает глубоко да тяжело... Вижу я это, спрашиваю: что это за барыня? "Вдова, — говорят, — богачка". Ага! Раз вдова да ещё и богачка, надо замотать. Закрутил, знаешь, я усы, хожу по хате, задрав нос, тряхну волосами, поведу разговор свысока, там и зыркну искоса на неё. Вдова моя и рот разинула да слушает... Однако, думаю, подожди ещё немного, подстрелю я тебя ещё сильнее!.. Был пир. Я иду, и она там... Музыка играет, молодые кружатся, танцуют, а вдова моя с меня и глаз не спускает. Я к ней, приглашаю танцевать, пошла сразу. Танцую, а она мне голову на плечо положит да искоса поглядывает, как не съест глазами, да так вздыхает! Протанцевал я с нею, посадил. Другие подходят, приглашают. "Устала", — отвечает. Я снова к ней, идёт. Эге-е! "Теперь же, — думаю, — можно и к делу!" Протанцевал, посадил и сам сел возле неё да и начал ей чёртиков пускать. "Почему вы никогда ко мне не зайдёте?" — спрашивает. Ага! "Раз так, — говорю, — то и зайду". На другой день сразу и зашёл, а вскоре и совсем там поселился. Хорошо мне, как сыр в масле катаюсь. Тут тебе, брат, лакеи, слуги, девок полный двор... Роскошь, да и только! За девок только и сердилась... Не одну, брат, бывало, острижёт, дёгтем голову обмажет, на конюшне выбьет да и спровадит в село, а со мной день или два не говорит. Молчу и я. А потом опять помиримся и снова по-старому заживём! Так до прошлого года и жил. В прошлом году она весной поехала как-то на гулянье, на речку. Поехала да и перевернулась, а холодно ещё было... Раз испугалась, а во второй промокла, занемогла, слегла. Вижу — дело плохо: доктора говорят — не перенесёт... Я к ней. "Неужели вы меня, Марья Ивановна, забудете? Вы как умрёте, так сын приедет да и приберёт к рукам всё". А у неё был сын, старше меня, который как раз наехал, так и её выбил — сама хвалилась — и после того ни разу и весточки не подал. Она вздохнула. "Может быть, — говорю, — вы пока что хоть вексель дали?" Снова она вздохнула и заплакала... Я тотчас за бумагу (а у меня уже и бумага была наготовлена); настрочил на двадцать тысяч да к ней, несу перо и чернила. Подписала и не смотрела. Как подписала, я вексель в карман да от неё, загулял себе. А она что-то на третий день и умерла! Как умерла, сразу кинулись всё описывать да печатать, а я — вексель: а подавай мне деньги!.. Все аж руками развели... "Подлог! подлог!" — закричали. А тут и сын приехал, стал предводителя расспрашивать... Пошла, брат, перепалка! Меня чуть со службы не турнули, да, спасибо, исправник заступился. Пошло, брат, дело... Выиграю — заживу, а нет... Да уж: либо пан, либо пропал!
Иван Никитович молча слушал и грустно поглядывал на брата. "Неужели он брат мой?" — мелькало у него в мысли, и даже мороз пробегал у него по спине.
— Что это у тебя за девушка?.. Огонь, а не глаза! — перебежал Пётр Никитович на другую тему, увидев, что брат молчит.
— Девушка? — спросил угрюмо Иван Никитович, и сердце у него стукнуло. — Какая?
— Тут, во дворе.
— То хозяйская дочь Наталья.
— Что ж ты? — спросил Пётр Никитович, засветив глазами.
Иван Никитович взглянул на брата и, словно испуганный, опустил глаза.
Сердце у него ещё сильнее застучало, повернулось так больно.
— Тюфяк ты, как я вижу!.. — вскрикнул Пётр Никитович. Брат молчал и только побледнел в лице.
— Что, у вас рано сходятся на службу? — снова переменил Пётр Никитович разговор.
— Да так, как и везде.
Разговор дальше не шёл. Иван Никитович ходил по хате да посвистывал. Попив чаю, вышли вместе из дому. Иван Никитович потянул на службу, Пётр Никитович по своему делу.
Иван Никитович едва высидел свои часы на службе, словно текли они не днями, а веками. Нетерпение его жгло, как изжога, в мыслях носилось чёрным вороном тёмное чувство какого-то несчастья... Выйдя со службы, он не шагом пошёл, а трусцой побежал домой. Тихонько вошёл он в сени и стал под дверью своей хаты. Оттуда доносился голос брата:
— Я вам серёжки золотые куплю, перстень на руку... Хорошо?
Иван Никитович мгновенно отворил дверь и чуть не упал...
На коленях у брата сидела Наталья, обвив руками его шею и склонив голову на плечо. Она была не то чтобы задумчива: в глазах играла тихая радость, личико горело, как в огне, а вздохи — порывистые, тяжёлые. Пётр Никитович гладил её по горячей щеке рукой.
Увидев Ивана Никитовича, Наталья рванулась вскочить, да Пётр Никитович удержал.
— Не пугайтесь! Не бойтесь! — говорил он, не выпуская её из рук.
— Пу-с-с-тите! Пустите! Обедать пора подавать, — просилась Наталья. Иван Никитович, искоса взглянув, начал раздеваться. Сердце его словно молотом било в грудь, он не мог слова вымолвить.
Пётр Никитович выпустил Наталью и начал разговор с братом.
— Однако долго же вас задерживают. У нас это уже давно бы пообедали. А я, брат, управился: дело хорошо идёт. Пообещал секретарю двести рублей — ничего. Говорит: коли поймали в руки, то не выпустим!
Иван Никитович, словно сонный, слушал, слова как будто издалека прилетали и пролетали, разговор рвался... Пообедали, полегли отдохнуть, закурив папиросы.
— Так ты на скрипке играешь? — спросил Пётр Никитович, водя глазами по хате и увидев скрипку на стене.
— Играю.
— Выучился?
— Да так, немного...
— Хорошо немного? — вскочив в хату, защебетала Наталья. — Иван Никитович так играют, будто словами говорят!
— А ну, правда, сыграй, я послушаю... Сыграй, Иван! — просил брат.
Иван Никитович снял скрипку. Долго-долго он её настраивал, часто рвя струны, чего с ним до сих пор никогда не случалось. Вот наконец настроил: ударил смычком раз, во второй, провёл вдоль струны, струна выпустила такой тяжёлый и пронзительный голос, что у Ивана Никитовича заблестели слёзы на глазах и чуть не упали на пол, рука затряслась, дёрнулась... Глянет — Пётр Никитович уже заигрывает с Натальей. Со злости надавил он смычком на струну, струна лопнула, и громкий бреньк пробежал по хате, всех перепугав...
— Нет, не сыграю, — грустно вымолвил Иван Никитович и положил скрипку на стол. Сам лёг на кровать, отвернувшись к стене. Наталья, приметив это, тотчас юркнула из хаты.
— А хороша, брат, девушка эта Наталья! ей-богу, хороша! — проговорил чувственно Пётр Никитович брату.
— Суч... — чуть не брякнул Иван Никитович, да сдержался. Пётр Никитович, полежав немного, начал рассказывать о своей жизни, о пирушках, танцах, песнях.
— Как я только пою, если бы ты слышал! Куда ни появлюсь, сразу меня просят петь. Барышни так и вьются возле меня да во всём угождают... Постой, я тебе спою. Какую бы это? Ну, хоть "Зачем мне чёрные брови..."! Шевченкову — знаешь?
И начал... Голос его, молодой, звонкий и гибкий, так и лился, так и разливался, перегибался во сто крат тонов, заходил глубоко в душу тихой тоской, то поражал сердце воплем горя, которое слышалось в песне.
Пение это поразило Ивана Никитовича. Мгновенно он вскочил с кровати, схватил скрипку и на трёх струнах, сперва несмело, а дальше всё сильнее выводил тяжёлую тоску, пока не разлился горьким плачем преданной девушки.


