Одежонка на нём была плохонькая, в дырах, лицо худое, изборождённое морщинами, лысина на всю голову — одни желтоватые хвостики висели у него на висках да на затылке! Он был уже пьяненький: глаза как-то мутно смотрели, лысина, как жар, краснела.
— Эй, ты, Лысогур! — крикнул на него один из паничей. — Почему не пьёшь? Чарку надо...
— Я уже не хочу.
— Пей!
— Ей-богу, не хочу, — сложив крестом на груди руки, умолял он.
— Пей! А то вылью на лысину! — крикнул быстрый молоденький паничик.
Старенький поднял руку и провёл по лысине ладонью.
— Да как ты его назвал: Лысогур? Это его прозвище такое? — допытывался кто-то.
— Прозвище же, фамилия.
— Э, нет, — быстро засуетился старенький. — А вы хотите знать мою фамилию? Хотите знать её? Вот моя фамилия:
Вечно юный, молодой,
Сердцу милый, дорогой!..
— Хе-хе-хе! Вот моя фамилия! Хе-хе-хе-хе! — смеялся он, обегая кругом стола, заложив руки за спину и искоса на всех поглядывая.
— Видали! Видали! Что выдумала старая лысая собака! Видали! — повернувшись к товариществу, проговорил высоченный панич с огромной головой, чёрным лицом и пьяными глазами.
Старенький так и заливался хохотом, бегая неистово по хате; это обратило к нему глаза всей пьяной компании.
— За это ему выпить! — крикнул кто-то.
— Выпить! Выпить! — загудело со всех сторон.
— Давай! — крикнул и старенький и мигом осушил чарку водки.
— А, пьёт старая собака! — снова крикнул чёрный с лица панич и схватил старенького за шею. Тот аж посинел, начал вырываться.
— Держи! Держи! — закричал молоденький паничик и прыгнул старенькому на спину; старенький упал наземь...
Смех, хохот поднялся бешеный, раскатываясь во все стороны, разливаясь по всем углам.
Старенький встал, охал, кривился.
— Ну полно! — жалобно проговорил он. — Вы шуток не знаете! — и отошёл прочь в сторону.
— А вы знаете, однако, почему он никогда ы не пишет? — спрашивал смуглый панич.
— А почему? — крикнул молоденький.
— Допросись у него!
— Почему ты, старая собака, еры не пишешь? — крикнул тот на него, дёрнув за рукав так, что старенький аж крутанулся.
Лицо старого сразу помрачнело. Печальный и гневный, отошёл он от товарищества.
— Так почему же, почему в самом деле не пишет? — спросил молоденький у чернявого.
— Учил, говорит, девушку грамоте... — начал тот. — Ну?
— Ну так еры прорыли яры...
— Видали, видали, старая собака, что он вытворял! — повернулся к нему молоденький. — Так ты девок грамоте учил? Видали!
— Республиканец! — крикнул кто-то пьяным охрипшим голосом. Хохот снова поднялся, словно гром грохнул.
— Вниз его!
— Вниз! Вниз! — закричали все разом и обступили старенького. Он только жалобно смотрел: не трогайте, мол, меня, я же вас не задеваю!
— Пойдём, дядечка!.. Пойдём, голубчик! — лез к нему молоденький. — Ну, я тебя поцелую!
Мигом схватил он его за шею, пригнул и поцеловал в лысину так, что аж эхо пошло... Снова неистовый хохот покрыл всё.
— Вниз! Вниз его! Там ты нам и на скрипочке сыграешь!
— Разве он и на скрипке играет?
— Играет, старая собака! Да ещё как!..
Ой под вишенькой, под черешенькой! — запел молоденький.
— Да вниз его, старую собаку! Вниз!
Несколько паничей схватили старенького под руки и повели из хаты. Как безумные, неслись с горы дрожки, полные пьяного чиновничества, которое кричало, гукало, свистело...
— Гайда! гайда! при-и-дави-и!
И вот одна из бричек круто повернула в сторону, и все плюхнулись в лужу. Брань, крик поднялись страшенные. Кто-то встал, кто-то барахтался в луже. Старенький лежал, подвернув голову под себя, и, схватившись рукой за шею, стонал. Паничи кинулись к нему, схватили, подняли. Он, как подстреленная пташка, жалобно водил головой, не мог держать её прямо: была свёрнута шея. Быстренько усадили его паничи снова на дрожки и помчали назад на гору.
Это был Иван Никитович Ливадный. Изблуждав много света, прибился он в губернию и снова поступил на службу. Хоть и знали все его порок, однако держали на службе как старого человека да ещё и скрипача, который в пьяной компании часто и густо тешил их своей игрой.
Ивана Никитовича отвезли в больницу, где он на третий день Богу душу отдал. Перед смертью всё звал Наталью и корил проклятое еры, что оно и его, и её век загубило. Сиделка, что ходила за ним, смотрела на те страшные муки, слушала его безумные речи и, тихо вздыхая, говорила: "Упокой, Господи, мученую душу!".
Его изуродовали, потом зашили и похоронили. Ни одна слеза не упала на его могилу на чужой чужбине, ни одна душа не пожалела о его жизни. Один только молоденький паничик, что прыгал ему на шею во времена молодецких гулянок, вспоминал о нём товариществу: "А жаль, братцы, что нет теперь старой лысой собаки! Как бы он сыграл нам!" И тот одинокий выкрик, словно жалобная струна, грустно звенел в весёлом гуле товарищества.
Старая Барабашиха умерла. Наталья заступила её место. Так же, как и мать, спилась, разволочилась, торговала овощами да солёной рыбой. Случались ей женихи, да не хотела ни за кого выходить и всё дальше старела, опускалась да никчемнела. А всё же в каждый праздник и воскресенье подавала в церкви на частицу за раба Божия Ивана.
1874


