• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса

Пьяница Страница 7

Мирный Панас

Читать онлайн «Пьяница» | Автор «Мирный Панас»

Не умели на этом свете жить, такая им и честь!

Таков и ты, брат. У тебя только и дум, что о гулянках, только и заботы, где бы повеселее время провести, вкусно поесть, выспаться. А ведь не целый же век по чужим да у чужих, надо когда-нибудь и своё иметь, и себя куда-нибудь притянуть. Куда? Как? Чужое добро глаза дерёт, чужое счастье зависть берёт: вон у того поля немереные, а у меня и пяди нет, у того денег куры не клюют, а у меня хоть карманы выворачивай. А хорошо бы всё это притянуть к себе, хорошо бы нажиться в молодые годы... Почёт, слава... Нажиться, каким бы то ни было способом, а нажиться! Обойти, опутать, одурачить, лишь бы добыть!

Вспомни, брат, свой рассказ про барыню-вдову. Вспомни, через кого ты стал и богатым, и счастливым. А чем ты заплатил за то счастье, за то богатство? Она отдалась тебе всей душой, всем сердцем, а ты только кривлялся перед нею, сводничал с другими, а над нею глумился. Настала тяжёлая пора лежать на смертном одре. Ты не то чтобы согреть её душу, успокоить испуганные мысли, ты сразу к ней с векселем, жаловаться перед нею своей нуждой... И она, добрая, увидев это, подписала его. А ты, ухватив её добро, бросил её издыхать, как собаку, одну, покинутую всеми, и людьми, и детьми... Припомни, что тогда было с нею, с какой тяжёлой мыслью о людской измене, с каким горем закрывала она свои глаза в ту пору, когда ты смеялся над нею, как над дурочкой, в весёлой компании своего товарищества!.. Стыд и срам на твою голову уже за одно это!

Однако тебе и этого было мало, и этого мало. Ты приехал ко мне и цветочек розовый, что распускался в заброшенном огороде, немилосердно сорвал и бросил на поталу злым людям... Злой, у которого только и мыслей, что зло, не сделал бы такого, как ты! Ещё и тем ты не довольствовался, что испортил её счастье, закрыл отрадy на целый век слезами да жалобами; ты хочешь до конца её добить, зовёшь её к себе на новое поселение, хочешь к тем слезам, на которых выстроилось твоё счастье, доточить другие слёзы, новые; те уже забылись, просохли, живых тебе хочется напиться, потому что без них нет тебе жизни, нет счастья... Нехристь, людоед! И кого ты выбираешь орудием в этом деле? Через кого ты хочешь совсем растоптать надломленную жизнь глупенькой, простенькой, но с тёплым сердцем, с горячей душой, девушки? Кого? — спрашиваю.

Меня, своего брата? Из тихого уголка моего счастья ты хочешь вытащить меня в роскошные палаты, добытые изменой — одной из самых тяжких измен, какие выдумала жизнь бесчеловечная, облить меня роскошью, выжатой из людских слёз и крови. Знай же, что этому никогда не бывать! Не заманишь ты меня, как и её, к себе никогда, никогда!.. Скорее мне голову отсекут, чем ты будешь иметь её у себя! Скорее возьмут её у меня вместе с моими руками, которые я хочу связать с её руками навеки, чтобы загладить те вины, что натворила твоя злая душа..."

Иван Никитович положил перо и лёг на кровать. Ему было легче, словно кто отлил из его сердца тяжкую тоску, и хотя оно ещё болело у него, но уже в глазах светилась какая-то отрадная мысль; так из-за тёмной тучи порой поглядывает на землю ясное солнышко.

Полежав, он снова встал, взял письмо, перечитал и задумался... "Я ещё никогда не писал так горячо. Посылать ли? Что же, как я его этим обижу? Если он скажет, что не виноват ни в чём?"

Снова он загрустил. Господи! Хоть бы кто слово сказал, намекнул, моргнул бровью, качнул головой, правда ли это?

В это время Наталья внесла шумящий самовар. Иван Никитович взглянул на неё: ничего не видно, ничего не написано, немного грустная, и только.

— Наталья! — тихо окликнул он её, когда она выходила из хаты.

— Чего вы?

— Идите сюда.

— Чего?

— Идите, я что-то скажу.

— Говорите.

— Идите!

Она тихо, несмело подошла к нему. Он ловил её взгляд, она уклонялась, пока не встретилась с его глазами. Жалость, слёзы, тоска во взгляде Ивана Никитовича поразили её сердце.

— Наталья! — сказал он. Чего вы? — Вам грустно? Правда, грустно?

— Чего же мне грустно? — сквозь слёзы спросила она.

— Оттого, что тот... уехал, правда?

У Натальи забегали по лицу полоски жалости, глаза налились слезами.

— Наталья, голубушка!

Она припала к нему.

— Было что-нибудь между вами? Говорите: было?

Наталья, как ребёнок, зарыдала...

— Боже мой! Разве я не говорил вам? Разве я не предостерегал вас? Не послушали вы моего слова, не послушали меня, невзрачного с виду, щуплого, болезненного. Его блестящая красота, его живая, весёлая натура всё отняли у вас: ум, волю — всё. Вот теперь и мучайтесь!

Она тосковала, как над мёртвым, склонившись ему на плечо.

— Тише, Наталья... Наталочка!.. Тише, полно!.. Разве, вы думаете, мне легче? И моё сердце во сто крат сильнее рвёт. Полно! Слушайте, что я вам буду говорить. Слушайте: пошли бы вы замуж?

— Не хочу я замуж, — слышно сквозь слёзы, — муж бить будет...

— Да не за кого-нибудь другого, Наталья, за меня. Пойдёте, говорите? Пойдёте?

Она обхватила его шею руками, прижала к своей груди, долго и горячо целовала.

— Панич, лебедь мой! Мой братик, мой голубчик! Не пойду я за вас, буду я вас до самой смерти вспоминать, а не пойду за вас, ни за кого. Я своё счастье потеряла, не хочу завязывать и другим глаза... Не хочу, не пойду! Вы меня жалеете, надо же и мне вас пожалеть. Да и не ровня я вам, не пара, — разливалась Наталья, припадая к нему и целуя его.

В это самое время мать отворила дверь.

— Сучка! — крикнула она, вскочив в хату. — Так вот оно что! Так вот отчего недужна! Бесстыдница! Срамница! На шею паничам вешаться? Во-о-он, сучка! — и, схватив Наталью за косы, начала бить.

Иван Никитович кинулся разнимать.

— Да вы мать своей дочери? Да вы веруете в Бога? Что вы делаете? — кричал он, вырывая сзади белые руки старухи из шёлковых Натальиных кос.

— Паниченька! Лебедик! Ваше благородие! — кричала себе мать. — Не лезьте! Прочь! Я мать, я знаю, что делаю! Я её, сучку, убью, я её задавлю!

И потащила Наталью за косы в свою хату.

Иван Никитович заходил по хате. До него доносились брань и крик матери, шлепки тяжёлой руки и тихий жалобный писк Натальи. Он, ходя, ломал себе руки, кусал до крови губы. Ему было жаль Натальи. Каждый её писк, словно острый нож, резал ему сердце. Он бы, не помня себя, полетел туда и вырвал её из рук матери, да стыд, страх удерживали его... "Она плакала надо мною, целовала меня, а мать застала..." Он упал на кровать, лицом в подушку, и заткнул уши, чтобы не слышать брани безумной, писка жалобного.

Мать, избив дочь, ушла из дому и уже к свету едва-едва приползла назад, такая пьяная!

— Наталочка! Наталья! Ой спаси меня, моя дочь!.. О смерть моя! Наталья! — кричала она, ползая по рундуку.

Иван Никитович не спал и на крик выбежал из хаты.

— Наталья! Наталочка!.. Дитя моё! Я тебя била сегодня, увечила. Прости меня, мне жаль тебя, жалко. А ещё буду сучку бить, буду бить ещё, бить, пока дух будет слышен. Не вешайся, сучка, паничам на шею, не вешайся: буду ещё бить, — приговаривала она сама себе.

Иван Никитович повернул в хату к Наталье.

— Наталья! Наталья! — крикнул, ступив на порог.

— Чего вы? — и чёрная фигура её заколыхалась на полу.

— Идите, мать возьмите.

Наталья встала и вышла на рундук:

— Мама! Мама!

— Чего? — словно сквозь сон отозвалась мать.

— Идите в хату. Господи, твоя воля — напиться вот так!

Она помогла матери подняться и поволокла её за руку в хату.

Иван Никитович стоял и смотрел, пока Наталья с матерью не скрылись; потом плюнул, пошёл в свою хату и заперся...

Ранняя летняя заря загоралась розовым светом и заливала Барабашихину хату, словно она была кармазином вымазана. Одни только окна чернели своими стёклами, да порой пьяный выкрик Барабашихи вырывался из-под них навстречу ранней заре.

На другой день Иван Никитович не ходил на службу и не выходил из хаты, на третий пришёл сторож и принёс его шапку, а чужую назад забрал. Барабашиха не допустила сторожа до хаты — сказала, что спит; однако сама тревожилась, что это за знак — панич уже второй день ни сам не выходит, ни не допускает к себе никого? Не сделал ли, часом, чего с собой? Она сколько раз стучала к нему, никто ей не отзывался, не отворял.

— Пойду, — решила она, — не отворит, соседа позову, силой открою!

— Какой там чёрт стучит! — крикнул ей незнакомый голос, когда она изо всей силы затарабанила в дверь.

— Да это я. Пора самовар ставить, пустите — возьму!

Немного погодя кровать скрипнула, что-то зашевелилось по хате и словно упало. Ещё сколько-то времени прошло, чья-то рука застучала железной задвижкой. Барабашиха потянула дверь к себе. На пороге стоял Иван Никитович и шатался; окно, которое уже лет пять как не отворялось, было распахнуто; на полу и на столе валялись пустые бутылки, из хаты несло водкой.

Барабашиха сказала, что приходил сторож, принёс шапку, его спрашивал, что она ответила сторожу — панич болен.

Иван Никитович мотнул головой:

— Они думают, я боюсь их? Боюсь!.. Было когда-то, что боялся, а теперь — вот вам! — и он ткнул в глухой угол хаты дулю да и сам покачнулся.

Барабашиха подвела его, помогла лечь на кровать и начала убирать бутылки, сметать с окна, со стола.

— А это что у вас? — спросила, подняв со стола листок бумаги, мелко исписанный. Он весь прокис водкой, письмо расплылось, разошлось.

— Где?

Барабашиха подала бумагу. То было письмо к Петру. Иван Никитович взял, посмотрел, смял-смял и бросил под кровать.

Барабашиха, прибрав, вышла из хаты и тихо сказала Наталье:

— Панич наш это... выпил!

Наталья оторопела, услышав такое от матери.

Иван Никитович начал пить. На службе терпели его, терпели да и прогнали. Приезжали отец, мать, чтобы взять домой, да он не захотел, а когда к нему пристали, то он в одну ночь исчез куда-то, взяв с собой одну только скрипку.

О нём и слух пропал. Отец с матерью убивались по нему до самой смерти. Умирая, передали всё добро Петру, который женился богато и зажил большим барином. Отчину он продал, а деньги отдал на церковь, чтобы поминали отца-мать.

VI

Много после того времени утекло, много чего в свете перевернулось.

Глубокой осенью в одном губернском городе, в гостинице, гуляли паничи-чиновники. На столе было наставлено всяких бутылок с водкой, наливками, винами; куски хлеба и недоедки валялись разбросанные по столу и под столом. Паничи кричали, гукали, челядь бегала, подавала, прибирала... Гомон стоял в хате.

Больше всего паничи приставали к какому-то старенькому, низенькому человеку.