Проснулась Юзя очень поздно, с тяжёлой головой, с тупой тоской на сердце. Зоня уже была одета и отчитывала "różaniec"[65] перед образом. Юзя вяло и небрежно оделась, открыла окно и села у него, бездумно глядя в пространство.
— Почему ты, Юзечка, не молишься со мной? — обратилась Зоня.
— Пусть потом… я ещё не умывалась, — лениво протянула Юзя.
— Ну, так умойся скорее.
— Н-не хочется, — криво потягиваясь, так же протянула Юзя.
Юзя положила голову на подоконник и бессильно вытянула вдоль него одну руку, а другой накрыла голову.
…Ой ты, девица хорошего ладу,
Берися за вилы, пойдём к навозу!
Зоня и Юзя вздрогнули от этого неожиданного пения, что раздалось где-то среди кустов малины.
— То та глупая Дарка! — сказала с досадой Зоня. — Чур её, аж испугала! Ну и песня деликатная: "…пойдём к навозу"! Это так сельский кавалер свою даму приглашает. Вот чистенькая песня! аж пахнет!
Дарка не слышала той критики и выкрикивала себе дальше нарочно более грубым голосом, чем её натуральный, по-полесски:
Ой ты, девица, трудись, не трудись,
А в воскресенье нарядно ходи!
Даркина голова в красном платке краснела среди тёмно-зелёных кустов, как большая ягода. Песня умолкла, видно, уста у певицы занялись другой работой. Дарка собирала малину панам на варенье, — ну, то уж, верно, и себе брала какой-то процент натурой на месте.
Пришла пані Качковская и позвала Зоню помогать перебирать ягоды, потому что то "работа до бесконечности".
Юзя осталась одна и всё не тронулась с места.
Дарка завела свадебную. Там были всякие чудеса: и "веночек с жемчугом", и "терн, золотом перевитый", да всё то какая-то "Марьюня" бросала для своего "Иванка", потому что полюбила его "как душу". Дарка пела то всё так бодро, громко, задорно, отбивая каждое слово так же, как и ту песню, где парень девушку звал идти к навозу.
Юзя, слушая, начала улыбаться. На минуту случилось чудо: Юзя таки забыла вчерашний день, и ту минувшую ночь, и всё. Ей стало весело: она заметила, что сегодня было и жарко и вместе с тем легко, воздух пах малиной и садовой розой, и так это было просто и мило, очень мило. Юзя быстренько умылась, освежила голову и встала у окна, немного высунувшись из него и опершись на руки.
Из-за кустов показалась высокая, но тонкая Даркина фигура. Сухощавые, но крепкие руки держали на плече большую корзину, полную малины; из-под закатанных по локоть рукавов видно было, как мускулы на руках напряглись, словно пружины; ещё совсем детская талия, туго перевязанная узким поясом, отклонилась назад, и оттого вся фигура казалась гордой, а лицо от лёгкого напряжения было серьёзным и совсем "взрослым". Дарка уже не пела и молча подошла тропинкой мимо Юзиного окна.
— Добрый день, Дарка! — весело поздоровалась с ней Юзя и хотела что-то спросить, но Дарка серьёзно ответила: — Доброго здоровья, — и, не остановившись, не взглянув на Юзю, пошла той же походкой к кухне.
Юзя снова села, склонила голову на подоконник, — в голове снова стало тяжело, словно после угара, и начали роиться какие-то беспорядочные мысли. Где-то далеко, в кухне, Зоня запела краковяк, слов разобрать было нельзя. Как нитка из выпавшего из рук клубка, быстро-быстро начали разматываться у Юзи в мыслях воспоминания о вчерашнем дне, минувшей ночи… Чудо уже исчезло…
— Юзечка, почему не идёшь к чаю, деточка? — спросила бабушка, войдя в комнату.
— Сейчас иду, — ответила Юзя, целуя бабушке руку и плечо.
— Ты сегодня проспала, koteczko[66]. Ты уже молилась?
— Уже, — тихо сказала Юзя, опустив глаза в землю.
— Ты что-то будто снова больна. Выпей, сердце, хины перед чаем.
— Хорошо, бабушка, я выпью, — и, покорно склонив голову, Юзя пошла за бабушкой в столовую.
VI
Чуда не случилось, но случилось многое другое, пока Юзе исполнилось шестнадцать лет. Самое главное — разлука с Зоней. Внезапная, неожиданная, жестокая разлука. Юзя сама не знает, как она пережила то. Глаза её дня три не высыхали от слёз перед Зониным отъездом. Она умоляла всех родных на коленях, целуя руки, обещая всё возможное и невозможное, лишь бы Зоню не отправляли со двора. Но родные были неумолимы: так должно быть; это необходимо и для неё самой лучше, — вот и всё, что услышала Юзя. Ни слова объяснения ни от кого. Юзе так-таки никогда и не сказали причины отъезда Зони. Юзя спрашивала и Бронка, что приехал на каникулы домой недели за три до того несчастья. Бронек — весёлый, бойкий гимназист — пожал плечами, махнул палочкой, посвистел, бросил сестре небрежно: "Лучше спроси у неё самой, может, скажет!" — и пошёл себе, напевая "Ja kawaler, a ty wdowa"[67] с очень весёлой присказкой "trom drita, trom ta drita"… А Зоня на Юзины вопросы отвечала только слезами, жалобами на свою сиротскую долю, на жестокость каких-то "людей без сердца" (но не Юзиных родных) и говорила что-то такое, чего совершенно никак нельзя было понять; перед панами имела смиренный вид, а тётке своей не смела в глаза смотреть. Качковская не дала Зоне на прощание и руки своей поцеловать, а Качковский, подъехав с возом-драбиняком к флигелю (последние дни Зоня уже там жила, а не с Юзей), не пошёл, как обычно, в дом садиться перед отъездом, "чтобы всё хорошо садилось", только крикнул с воза на Зоню: "Ну, так иди уже! Кони не стоят!" Бледная, заплаканная, повязанная платочком, Зоня села, сгорбившись, на тележку; рабочие кони дёрнули, и Зоня проехала мимо группы любопытной челяди прочь со двора и исчезла в серой пыли. Юзя лежала в своей комнатке и без памяти рыдала.
Но странно, Юзя недолго тужила. Видно, вся тоска слишком неудержимо, внезапно вылилась разом, и далее её не стало. Вскоре настало время, когда Юзе нужно было напоминать себе, чтобы думать о Зоне утром и вечером при молитве, как то она обещала, расставаясь; пришлось даже узелки на платочке завязывать, чтобы не забыть. Письма же не писались; Юзе как-то совсем нечего было писать к Зоне, хоть сказать нашлось бы немало. Юзя писала письма ещё совсем по-детски, одними фактами, да и тех не умела связать иначе, как словами "і donoszę tobie"[68], — это её саму дразнило, — и так ни одно письмо к Зоне не было ни закончено, ни отправлено. А Зоня, верно, не посмела откликнуться письмом первой.
Да и некогда было Юзе расплываться в воспоминаниях и жалостях. Приехала новая учительница-француженка ("лучше поздно, чем никогда", решено было в семье), и совсем она не была такая страшная, как Юзя себе воображала; напротив, — весёлая, приветливая, интересная, немного насмешливая, но "приятная". Юзя начала наверстывать "поспешным шагом" пробелы в своей науке и воспитании. Учение быстро дошло до того высшего уровня, что Юзя делала уже только те орфографические ошибки во французском письме, которые делала сама учительница, бывшая продавщица в большом Magazin de Louvre. А так как музыки, арифметики и других наук Юзя набиралась и прежде, сначала дома, а потом ездя трижды в неделю в уездный город к одной "дипломированной" панне, то ей и немного недоставало до полного панянского "образования". Воспитание тоже далеко продвинулось: теперь Юзя уже твёрдо знала, зачем и для чего нужно учиться, а именно, "чтобы уметь показаться в обществе, чтобы не смеялись люди, чтобы быть не хуже других и чтобы другие даже завидовали". Для чего же всё это было нужно, ей не говорили, да она и так догадалась. Юзя теперь уже многое догадывалась без наивных и назойливых вопросов. Француженка закончила Юзино воспитание, начатое под Зониным надзором, закончила и сознательно, и несознательно! Всё служило пособиями к "науке жизни". Прежде всего вся личность mademoiselle Lucie[69], стянутая корсетом, отполированная, уложенная, величавая своей парижской неделимостью искусственного и натурального в малейшем движении и слове; учили и книги, те, что никогда не передавались из рук в руки, а всегда лежали либо под подушкой, либо в незапертой шухлядке у учительницы. Юзя научилась читать те книги тоже поспешным шагом и так, что никогда никому не попадалась с таким "пособием". Каким наивным казалось ей теперь то нескладное ABC Зониных и Октусиных краковяков, перенятых от пана Феликса! Как та бедная Зоня мало знала! Да что может знать панна, если она не умеет по-французски и даже Прево не может прочитать в оригинале? Правда, и в этой новой науке жизни всё ещё оставался какой-то тайный уголок, завешенный поэтическим полупрозрачным туманом; он влек, но уже не пугал Юзю. Она уже не хотела чуда возвращения к детской несознательности, — нет, напротив, она стремилась скорее узнать на деле ту жизнь, описанную так заманчиво в книгах. Хоть бы уж скорее те 16 лет кончались! Тогда, сказал папа, они поедут на зиму в Варшаву (бабушка с дедушкой останутся на хозяйстве), и мама вывезет Юзю "в свет", на тот воспетый, овеянный мечтой "первый бал"… Юзя уже знает прелюдии его, потому что m-lle Lucie старалась, чтобы её повезли на несколько детских вечеринок в город, — проворная француженка считала, что Юзино воспитание было доселе trop isolée[70]. После тех вечеринок Юзя не раз ночами не спала, думая о "первом бале", настоящем бале, для взрослых… Дождётся ли она тех шестнадцати лет?!
Шестнадцать лет таки прошли! Сегодня, сегодня Юзин день рождения! Сколько будет гостей, какое будет веселье! У Юзи теперь много подруг, всё благодаря той доброй m-lle Lucie, что умела поддержать знакомства и сплотить общество молодых соседок, разных сельских панночек. Юзе справили на день рождения такое красивое-прекрасное белое длинное платье… Ах, жаль, что вчера целый день шёл дождь — уже та проклятая полесская осень! — было бы так хорошо походить в лёгком белом платье по сухим листьям под жёлтыми и красными ветвями деревьев! Где-то есть такое описание в романе: "Она была, словно белая душа весны среди руин умершей осени…" Нет, всё-таки это ничего, тот дождь, потому что вот он уже не идёт сегодня, а папа велел посыпать свежим песком все дорожки возле дома и ту длинную дорожку, что ведёт к беседке. Вон уже Максим и Яков привезли первый воз и высыпали песок в кучу, а Дарка с Улянкой разносят и рассыпают его по дорожкам. Славно будет! Чудесно! Какой папа добрый!
Дарка с Улянкой быстро вертелись, и у Дарки аж платок с головы съехал; она немного запыхалась, таская корзиной тяжёлый песок с воза, а всё-таки каждый раз, высыпав песок на дорожку, она живо размахивала пустой корзиной и вприпрыжку спешила за новой ношей. Улянка же, наоборот, быстрее бежала с полной корзиной, сгибаясь в три погибели своей нескладной фигурой, а с пустой шла медленно, шаркая ногами и бессильно болтая руками.



