— А другим не больно! — И глаза её загорелись хищно.
— Кумушка! — зашептал он, припав губами к её руке. Послышался поцелуй... её рука лежала в его руках, и он тихо гладил её, покрывая сверху поцелуями... Она не противилась, только пристально и хищно смотрела на него. Христя видела, как у неё горели глаза, как дрожали губы, как она их кусала... Барыня показалась ей такой хищной, такой злой.
И вдруг она резко выдернула свою руку и, скривившись, будто её кто ущипнул, не прошептала — прошипела:
— Такие и у твоей попадьи руки?
Словно кто кольнул его в сердце! Он вздрогнул, выпрямился и уставился на барыню.
— Пистина Ивановна! — тихо сказал он. — Кому-кому, а вам — грех! Вы верите, что люди врут?
Барыня пристально посмотрела на него, покачала головой, вздохнула и снова взялась за работу.
Ещё долго сидела она грустная и невесёлая, опустив глаза в вязание, да уже ничего такого между ними не было. Он больше говорил, она слушала. Иногда бросит на него острый взгляд, будто спросит: правда ли это? И снова опустит глаза — задумается; и задумавшись, слушает его. Христе показалось, что, даже слушая его, она ничего не слышала из того, что он говорил: она слушала саму себя, что-то в себе проверяла.
Уже далеко за полночь, когда взошёл месяц, барин пришёл и постучал в дверь, она, попрощавшись, пошла ему отворять.
— А я сидела у Григория Петровича и ждала тебя, — похвалилась она. Барин ей ничего не ответил.
Скоро после того везде погас свет; всё стихло, уснуло; одна Христя не спала. Она ещё долго ворочалась и думала об этом неожиданном посещении барыни у панича.
«А может, у господ так и полагается... Известно: барские обычаи — не наши...» — решила она и только тогда уснула.
III
Поздно уснула Христя, а встала рано. Лицо у неё будто припухло, в глазах жгло, голова горела... Так бывает, когда не выспишься. Она и вправду не выспалась. Вот уже второй день недосыпает... Пусть позавчера господа долго сидели, а вчера?.. Она вспомнила вчерашнее и удивилась. Странно ей было, как это в городе заведено; в селе давно бы уже заметили, приметили, и гомону, и славы было бы уже на всё село; а тут — будто так и следует. Одна Марья догадывается, и барыня сама барину похвалилась, что была в комнате у панича, и барин — ровно ничего... Странно! Пусть он неженатый, а она? Она — жена, она — венчанная, у неё дети — и это не грех? Христе страшно хотелось увидеть барыню: переменилась ли она хоть немного, как будет смотреть паничу в глаза?
Барин вышел умываться. Она лила ему на руки и хорошо его разглядывала. Голова его уже лысела, кое-где седина пробивалась между редкими волосами; спина — горбом выгнулась, лицо — жёлтое, вялое, рыжие редкие баки, будто ботва у пшеницы, спускались с впалых щёк. Ей вспомнился облик панича, как она на него в щёлочку смотрела... Господи! какой же барин гадкий!
Вот вскоре вышла и барыня. Тихая и ясная, на щеках играет румянец, личико белое и свежее... «И она вышла за такого гадкого?» — подумала Христя и опустила глаза в землю. Она боялась посмотреть на неё; боялась, чтобы барыня не заметила, что она подглядывала вчера.
Встал и панич; пошёл к ним чай пить и — ровно ничего. Барыня, как всегда, разливала чай, а панич с барином беседовали о вчерашнем вечере. Барин хвалится выигрышем, панич — неожиданным гостеванием; а она и своё слово вставит, и засмеётся, и глазами заискрит. «И скрытные же эти господа!» — подумала Христя. Только одно она приметила: барыня всё как-то тихо целовала Маринку и хищно сверкала глазами на Ивася, старшего сына, похожего на отца; а больше всего тогда, когда он, наливая чай в блюдце, плеснул немного на стол, — лицо её исказилось, какая-то злая полоска пробежала у губ... В ту минуту она, казалось, не только ненавидела сына, а заодно и отца. Но это только на миг появилось — и сразу исчезло; и опять она тихая, ясная, ласковая, щебетливая.
Христя вышла на кухню. Ей страшно хотелось рассказать всё Марье. Только спроси её да задень хоть словом — и она бы всё перед ней выложила. Да Марья такая бледная, что страшно, стояла у стола и молча, никуда не оглядываясь, крошила свёклу на борщ... «Нет, не сегодня, — подумала Христя. — Когда-нибудь потом...»
Целый день и Христя, и Марья ходили задумчивые, молчаливые: Христе эта новость не давала покоя, как мышь скребётся в углу, так и она скреблась у неё на душе. А Марья? Почему Марья грустная? Ни на кого в глаза не глянет, ни с кем не заговорит. После обеда Христя заметила слёзы в глазах Марьи. Под вечер Христя побежала в кладовую за углём, где Марья всегда спала. Там Марья сидела и горько плакала.
— Тётка! Что это с вами? — спросила Христя.
Та только махнула рукой и припала к подушке.
Наступил вечер, а за ним не замедлила прийти и ночь. Марья не прихорашивалась, как вчера, не мылась, не повязывалась. Грустная сидела она на кухне, ждала, пока господа лягут, и только изредка тяжело вздыхала.
Господа никуда не собирались идти, посидели немного на крыльце да скоро и спать легли.
— Тётка! вы в кладовой ляжете? — спросила Христя.
— А что?
— Лягу и я с вами: в доме душно.
— Ложись.
Христя схватила рядно, подушку и побежала стелиться. Марья легла в кладовой, Христя — в чуланчике. Как только погасили свет, непроглядная тьма обняла их: ни полоски, похожей на свет, — словно в могиле! Христя лежит спокойно, слушает. Вот что-то треснуло, что-то шевельнулось, что-то где-то заскреблось. Это мышь скребётся или крыса?
— Тётка!
— Чего тебе?
— Здесь крыс нет?
— Откуда мне знать.
Опять тихо. С улицы доносится покрикивание, гул.
— Это и в селе так на улице выкрикивают, — начала Христя. — А весело на тех улицах!
— Весело бывает, — ответила Марья.
— Разве и вы бывали на улицах?
— Где я только не бывала? В аду только не была; да и там, пожалуй, не хуже, чем тут!
— Что же вам такое было? — заинтересовалась Христя.
— Постареешь — всё узнаешь. Спи лучше.
— Что-то не спится... А вы, тётка, правду говорили про барыню, — погодя ляпнула Христя.
— Про какую барыню?
— Про нашу.
— Какую правду?
— Что барыня панича любит.
— И ты разве заметила?
Христя начала рассказывать про вчерашнее. И диво: Марья вдруг будто ожила, перебралась даже к самой Христе слушать.
— Ой боже! что эта любовь может, — проговорила она напоследок, тяжело вздохнув.
— И что это за любовь такая? — спросила Христя.
— Поди ты! Небольшая пташка, а большую силу имеет! Не люби, Христе, никого и никогда. Чтоб ему пропасть! Покой потеряешь, сон потеряешь, есть забудешь, а в конце — ещё и обманет тебя, вот так, как меня, дурную!
— Кто же вас обманул, тётка?
— Много говорить, да мало слушать!.. Мало ли кто меня не обманывал? Если бы на них, обманщиков, вылились те слёзы, что я выплакала хоть за один раз, они бы со своими головами в них потонули! А разве это раз было? Боже, боже! И зачем ты дал мне такое проклятое сердце?.. А ничего с ним не поделаешь. Видно, уж такая моя горькая доля! А может, доля и была как следует, только паны на такую дорогу наставили.
— Какие паны? — спросила Христя.
— Не знаешь? — переспросила Марья. — Свои... Я панская была. Да, видно, ты ничего не знаешь. А я?.. Сам чёрт не изведал того, что я изведала!.. Чего только в моей жизни не было? — подумав, сказала Марья и начала рассказывать.
— Мы были крепостные. Нас немного было: отец, мать да я — вот и вся семья. Жили мы в Яковцах — село такое. Ты не смотри, что я теперь такая стала — постарела, поникла; а в молодости была красивая, быстрая, весёлая... и на язык острая. Всё село тешилось моими выдумками, все хлопцы и девушки носили прозвища, что я им, бывало, дам. Огонь была — не девка!.. Мать любила меня — души не чаяла. Бывало, где задержусь — уж и хлопоты, и слёзы. А как же? Одна-единственная дочка!.. Может, и отец любил, да за барщиной некогда ему было это показывать. Бывало, как погонят на работу, то за месяц разве что раз домой наведается. Он бондарем был и всё в панском дворе кис; а мать одна со мной. Отец был сухой, худой, изнурённый; приедет, бывало, домой — да и сляжет. Мать возится с больным, а я себе выгуливаю... Выгулялась такая здоровая, дородная! Вот ты немного меня собою напоминаешь... Мне уже семнадцатый пошёл. Парни вокруг меня, как хмель вокруг тычины, вьются; а пуще всех Будненко Василь. Чёрный, кудрявый: картинка, а не парень! Люди говорили: вот бы их спаровать — на славу была бы пара!.. Оно бы, может, так и сталося, да... Отец всё хирел, кашлял и так, как свеча, таял. На ногах и умер, сердечный. Ну, понятно, после смерти отца хлопоты, заботы. Был бы Василь посмелее, так мы бы, может, и поженились; только он ждал, пока отцу год выйдет. Мне-то он сказал так, а матери — ни слова... Жду я этого года. Прошло уже два месяца. И вот приходит к нам от помещика человек из двора: «Тебе, Явдоха, приказ: перебираться с дочерью во двор; а сюда из двора Якименков переведут...» Господи! как мы тогда с матерью наплакались да напроклинали свою долю! А люди в один голос: вот и пропала Марья! вот и конец ей!.. Мать плачет, убивается, а мне — страшно так. Не дай господи повеситься или утопиться; а жить-то так хочется! Оно, может, и лучше было бы, кабы утопили или повесили: меньше бы горя знала. Нет же, видно, и до сих пор по свету волочусь! Переехали мы во двор. А во дворе женщины да девушки меж собой перешёптываются, смотрят на меня да усмехаются. А мать всё плачет...
— Не плачь, старая, — как сейчас слышу голос кузнеца Спиридона. — Вон у тебя дочка как картинка: в обиду себя не даст! Откупит перед паном. Ещё и награду получишь за то, что такую вырастила.
Все так и расхохотались, а мать ещё сильнее зарыдала! А я стою возле матери как оглушённая: страшно мне и на людей взглянуть; а сердце — вот-вот выскочит!
И вот говорят: пан идёт. Все расступились, кланяются. Перед нами, как из-под земли, вырос пан — горбатый, кривоногий, сухощавый, да ещё с бородой, как у жида.
— А ну, где та красавица? — спрашивает. Уставил в меня свои крошечные мышиные глаза из-под насторожённых рыжих бровей — я так и обмерла; глянула на мать, а она, как стена, белая.
— Ничего, ничего, — говорит пан, усмехаясь своими гнилыми зубами. — Нарядите дочку как следует да в горницы; а мать и на кухне послужит. Мать ему в ноги.
— Паночек, лебёдушка!.. — просит-рыдает.
— Чего ты, — говорит, — дура, воешь? Разве твоей дочери худо будет? Не бойся, худа не будет.
Мать как припала к его ногам — так и окоченела.
— Поднимите старую, — приказывает пан, — да отведите в чувство, а молодую отведите в горницы. — Сказал — и поковылял к дому.
Меня, недолго думая, двое мужчин — хвать под руки! — и в горницы так и понесли.


