Они спешили с работой, да управились как раз к тому времени, когда солнце стало уже садиться. Вместе с ними поспел и Кирилл, сладив гроб будто на заказ, — хоть и сосновый, да гладко выструганный, выстроганный по-столярному, он казался точно из жёлтого камня вытесанным или из воска вылитым, так тщательно его подогнал Кирилл.
Вечером Карпо сбегал к батюшке и за полтинник выговорил нары, крест. А отпеть — батюшка обещал зайти на кладбище, потому что всё равно живёт недалеко от него.
На другой день собрались хоронить. Как ни собирайся пораньше, а всё день потерянный, пропащий. Была как раз суббота. Карпо и Одарка решили хоронить в полдень: до того времени можно было и с варевом управиться. День, как и вчера, выдался ясный, погожий; солнце — так и печёт; птички щебечут. После завтрака начали собираться люди. Немалая толпа собралась: шесть человек нужно было под гроб, одного — с крестом; пять-шесть стареньких бабушек приковыляло проводить покойницу, тихо поплакать; где-то двое слепцов явилось с поводырём, — и поводырю нашли дело — нести коливо... Тихо-тихо потянулась процессия со двора Приськи через площадь, мимо церкви, на кладбище. Впереди мальчик с коливом; за ним — Карпо с крестом; за крестом — нога в ногу шесть человек несут носилки с гробом, наполовину прикрытым крышкой; в головах — Одарка грустная, невесёлая; за нею — кучкой бабушки ковыляют; а в самом конце двое слепцов, взявшись за руки и подняв головы кверху, бережно ступают, размахивая перед собой длинными палками. Солнце стоит над головой, сияет, играет на пожелтевшем лице покойницы, прыгает по её закрытым глазам, словно хочет их раскрыть, словно говорит: ну открой же их, глянь, — как кругом хорошо, и тепло, и весело!.. Напрасный труд! Тело тихо покачивается под ровной поступью шести человек, а вместе с гробом и Приськино тело качается, будто жалеет, что пришлось свет покидать...
— Стой! — кто-то сказал из-под гроба, когда приблизились к церкви. Все остановились. Мужчины бережно спустили носилки с плеч на землю, чтобы передохнуть.
— Пока отдохнём, может, кто хоть трижды ударит в колокол, — сказал Кирилл.
— Да хоть и я, — отозвался молодой мужчина с чёрными усами и кинулся к колокольне.
Громко, звонко загудел большой колокол с колокольни и раскатился по воздуху. За ним тихо зазвенели маленькие колокола, словно малые дети заплакали по своей старой матери вслед за умершей... Всем стало грустно-грустно; люди, заслышав звон, перекрестились, замолились...
А это кто по дороге в село чуть не бегом спешит и прямо держит к кучке людей, столпившихся у гроба? Личико молодое, девичье, залитое слезами, прибитое пылью, скорбное-печальное!.. Вот-вот уже недалеко от толпы — бежит, с размаху бросается между людьми... Вот уже и у гроба... Глянула...
— О матушка моя! Голубушка моя! — раздался жалобный вскрик тонкого плачущего голоса над людскими головами.
— Да это Христя?.. Она! — сразу вскрикнуло несколько мужчин, и все уставились.
Христя припала к гробу и страшно заголосила, её горький плач покрывал громкий звон колоколов. А вот они и совсем затихли; а в воздухе остался только резкий Христин плач...
— Хватит! хватит!.. Отведите её от гроба. Возьмите под руки и отведите! — кричат мужчины бабам, собираясь снова поднять гроб.
Долго старались, пока Христю оторвали от гроба, — так она за него вцепилась! Одарка с бабушкой взяли её под руки и тихо вели за гробом. Христя, кажется, ничего этого не замечала и, идя, всё голосила, выкрикивая жалобные слова, обливая их ещё более жалобными слезами. Страшно и тяжело было слушать этот безумный крик горького плача. Одарка и сама плакала. Бабушки вздыхали. Мужчины, словно кто их подгонял, сразу прибавили шагу: некоторые свободной рукой вытирали нечаянную слезу, затуманившую глаза...
Повернули на улицу. Как раз надо было идти мимо Грицьковой хаты. Донесли до его двора.
— Стой! — раздалось спереди. Христя вырвалась из Одаркиных рук и снова припала к гробу. Её неуёмный плач снова поднялся, забунтовал...
Народ из дворов выбегал узнать — кого несут; посмотреть — кого хоронят. Выбежала Хивря, стала у ворот и перекрестилась; выбежал Фёдор, да, взглянув, тут же бросился куда-то огородами; выплыл и Грицько.
— Откуда это она, к гаспиду, взялась? — первым было его слово, когда он увидел Христю. Потом подошёл к гробу, взял Христю за плечо рукой и спросил:
— А ты откуда это причимчикувала? Христя — всё тужила, всё голосила.
— Откуда взялась, спрашиваю! — грозно крикнул Грицько, дёрнув Христю за плечо. Рука его сорвалась, и он пошатнулся.
— Да не трогай её хоть здесь! — отозвалась Одарка, увидев, что Грицько намеревается снова схватить Христю за плечо. — Господи! Этого ещё не видано... Уж если пришла, значит, пустили.
— Да дай ей хоть мать проводить, — вмешалось несколько мужчин. — Уж если убежала, не денется — тут будет.
Грицько опомнился и молча отошёл от гроба. Мужчины отвели Христю, подхватили носилки и снова поспешили, Христя снова заголосила. Её охрипший голос то гудел, словно порванная струна, то тонко-тонко, как визг, поднимался вверх...
Грицько не успокоился. Он всё-таки думал, что Христя убежала, — пока не пришла в волость бумага, что её совсем отпущено...
— Всё-таки выкрутилась! — сказал он, почесав себя за ухом...
— Как же ты, Христе, думаешь? — спрашивала Одарка на другой день после похорон. — В своей хате будешь жить или, может, у нас поселишься? Вместе бы работали и кормились.
— Спасибо вам, Одарка. Не останусь я ни за что тут. Опротивело мне это село, — провались оно сквозь сырую землю, подальше от божьего дома и добрых людей! Пойду искать где-нибудь лучшего места...
— Хоть лучшего, хоть худшего, лишь бы — другого!.. — не то сама себе, не то Христе глухо ответила Одарка.
Христя понурилась и, тяжело вздохнув, заплакала.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ВНИЗ ГОЛОВОЙ
I
Село солнце. Лёгкая тень ночи упала на землю. Заблестели звёзды в чистом небе, показался и месяц из-за горы — полный, красный, будто в бане парился. Печально глянул он сквозь пыль и гарь на людскую беготню, на чудный шум города. Не спит он, да ещё и не собирается спать. По каменным улицам грохочут извозчики, вдоль заборов снуют люди, в каждой хате горит свет; а большие дома словно в огне пылают: из их распахнутых окон льются то песни, то бреньканье... Началась особая городская жизнь — жизнь ночи... Село её не знает, потому что не знает и той страшной духоты, что поднимается днём с каменных улиц, от нагретых солнцем стен, из тесных вонючих дворов и не даёт дышать, не даёт жить. Этого не знает село. Примостившись на широком просторе, среди открытого поля, укрытое густыми садами, окаймлённое кругом левадами, с речкой на краю, а иной раз и посреди, — оно и днём дышит прохладой. А ночью?.. Хоть бы хватало той короткой летней ночи на отдых после дневного труда, потому что не успеет только проблеснуть свет над землёй, как уже и продираются хозяйские глаза, уже поднимаются усталые руки на работу.
Не то в городе: там нет ни просторных лугов, ни густых садов; там клочок места нужен под строение, которое приносило бы больше пользы, денег, и там поселились люди не полевого труда — гречкосеи да хлебопашцы, а городского — ремесленники, купцы, лавочники, господа — военные и невоенные, служащие и неслужащие, евреи — в ермолках и без ермолок, в дорогих сюртуках и в драных балахонах... Всё это живёт только на деньги, всё это покупает то, что нужно для жизни, а не своими руками добывает. Там жизнь никогда не утихает: одни спят до полудня, другие — с полудня. А ночью, когда укроется палящее солнце, спадёт дневная духота, — только и вздохнёшь свежей прохладой, только и посидишь с добрым человеком, перекинешься с ним живым словом, а иной раз и погуляешь вволю.
Вот и у Антона Петровича Рубца собралась небольшая компания. Пришёл член земской управы, капитан Селезнёв, огромного роста, со страшно длинными рыжими усами, такой охотник до карт, что ему и есть не надо, лишь бы было «зелёное поле»; Фёдор Гаврилович Книш — ему под стать. Они застали тут Колёсника, который пришёл к хозяину поговорить о слишком низких ценах на мясо. Колёсник хорошо знает, что всухую как-то и разговора не выйдет, и, идя, захватил бутылку хорошего рома. Под вечер удобно уселись они на крыльце, выходившем в небольшой палисадник, и потягивали ром с сладким чаем.
— Совсем обидно, Антон Петрович! Ей-богу, совсем обидно, — сокрушался Колёсник. — Вы только подумайте: бык стоит шестьдесят рублей, а мясо по восемь копеек фунт. Сколько его с быка возьмёшь? Отруби голову, отруби ноги — хорошо-хорошо, если пудов на пятнадцать, а больше всего тринадцать наберётся. Вот вы и считайте: по три рубля с полтиной пуд, — пятнадцать пудов — сорок восемь рублей, недостаёт двенадцать. С чего его брать? Шкура — семь-восемь, пусть десять рублей; а два рубля за голову да ноги?.. Вот вы и смотрите... Себе в убыток!
— А всё ж, видно, торгуете? — ответил хозяин, хлебнув немалый глоток чаю, от которого его бледное лицо ещё больше побледнело и только серые глаза заиграли маленькими искорками да рыжие бакенбарды качнулись.
— Торгуем так, что уж лучше бы и не торговать! Торгуем, потому что как влезешь в одно, то... как там говорят: привыкла собака за возом...
— Неужто по шестьдесят рублей скот покупали? — спросил снова хозяин.
— Да хорошо, если по шестьдесят, и то только и барыша. А как теперь придётся покупать?.. Хе! Пропали мы, совсем с головами пропали! — сокрушался Колёсник.
— А там, может, и таксу прибавят.
— А пока прибавят, то мы без рубахи останемся. Нет уж, Антон Петрович, вы наш заступник, вы наш и благодетель: похлопочите уж за нас.
— Да разве это от меня? Сам голова назначает цену... А я? Мне-то что? Моё дело такое: велят делать — и делай.
— Да голова головою, а вы там всему голова! Ей-богу, правду говорю, Антон Петрович! Ей-богу, не вру! Уж войдите в положение... сжальтесь... А мы вам — какого захотите мяса берите, даром берите... сколько захотите!..
— Гляди-ка, куда они забрались — на прохладу! — крикнул Книш, выходя к ним на крыльцо. — А мы с капитаном по всем хатам ищем; да уж Пистина Ивановна указала.
Антон Петрович подал Книшу руку, поздоровался и подвинулся в сторону, давая гостю место возле себя... Колёсник тоже приподнялся.
— Садитесь. А где же капитан? — спрашивает хозяин.
— Он там, — мотнув на дом головой, сказал Книш. — А вы всё чайком прохлаждаетесь?
— Да так, остужаемся. Парит, так парит! Мы вот с ним и вышли на свежий воздух.
— А тут у вас хорошо: садик, цветы у крыльца.


