Староста сказал:
– Очень рад, что наш уезд получил такого способного адвоката, но... Пан меценас не примет мне за зло, если я скажу откровенно. Я человек старый и хотел бы иметь в уезде покой in politicis2. Никаких там веч, собраний, читален, агитаций, обществ. Я слышал, что пан меценас имеют немного демагогические амбиции. Прошу не сердиться, говорю, что думаю. Я очень и очень просил бы, чтобы мне не... Я был бы вынужден выступить против этого самым решительным образом, а в таком случае не сомневаюсь, что и канцелярия пана меценаса должна была бы пострадать. А пользы из этого всё равно никакой не будет. А я, занимая власть в уезде, поклялся себе, что, пока жив, буду поддерживать авторитет власти без ущерба, и вот, слава Богу, двадцать лет стою, как тот журавль на своём посту. Прошу, пан меценас, до свидания, и пусть это будет между нами, но помните, не доставляйте мне неприятностей!
Пан президент суда сказал:
– Очень приятно... Искренне рад... Действительно, после вашего первого процесса я сказал прокурору: "Ну, с таким защитником приятно вести процесс, никогда не даст заснуть". Честное слово! Только... извините, пан меценас... вы здесь в городе человек чужой, не знакомы с обстоятельствами, а то, что вы наняли жильё в доме Вагмана... Простите! Не хочу, чтобы вы подумали, что хочу вас обидеть, но откровенно скажу вам, это может дать повод к разным слухам. Не спорю, жильё для вас удобное, но этот Вагман – вы, может, не знаете – самая злая пиявка в нашем уезде, ростовщик, человек, не гнушающийся самой грязной сделки. Особенно он любит забрасывать сети на чиновников и адвокатов. Уже три многообещающие адъюнкты погибли из-за него; один залез в долги и повесился, двое других дошли до растраты и подделки документов и были выгнаны из суда. Прошу вас, остерегайтесь этого человека!
Налоговый инспектор, старый холостяк, человек желчный и злой на язык, после первых приветствий и дежурных фраз сразу перескочил на эту же тему:
– Ха-ха! Слышал я, слышал, что пан "презус" предостерегал вас от Вагмана. Не хочу защищать Вагмана – впрочем, думаю, вы узнаете его ближе, во всяком случае, стоит, интересный человек, хоть и ростовщик. Но пан "презус" прав, что предостерегает от него, потому что все эти три многообещающие адъюнкты – правда, он так их называл? – это его кузены! Ну, адъюнктом из них не был ни один, это уже эвфемизм пана "презуса". Только один с горем пополам окончил юридический и был на судебной практике, и тот повесился, но не из-за Вагмана, а больше по вине самого пана "презуса", который не захотел оплатить его поддельные векселя; а двое других – это простые оборванцы, писарчуки, бездельники да воры, не стоящие той верёвки, на которой их следовало бы повесить. Они и теперь под протекторатом пана "презуса" разгуливают по уезду и занимаются подпольным писарством. Надеюсь, что в своей практике вы скоро наткнётесь на этих пташек. Было бы очень хорошо, если бы вы как-нибудь повыкручивали им головы, потому что это опасные субъекты, настоящие опришки!
Директор гимназии, чей дом, как настоящий цветник, украшали четыре взрослых барышни, расхваливал Рафаловичу прелести семейной жизни и приглашал приходить каждое воскресенье вечером на чай. Зато русский священник, у которого также было три барышни, предостерегал его от директорского чаепития. Директор – это главный доносчик в городе, на всех пишет доносы в наместничество, своих учителей преследует как злейших врагов, особенно женатых и тех, кто не хочет бывать у него. Его дочери, хоть по отцу русинки, ярые польские шовинистки, притом девушки без образования, кокетки и уже прославившиеся в городе множеством романтических похождений. "Прошу вас, – говорил о. настоятель с возмущением, – это уже крайний скандал, как они деморализуют гимназическую молодёжь. Ни один старший и приличный гимназист не уйдёт от их кокетства, а в прошлом году один способный парень и сын порядочных родителей утопился, запустив учёбу из-за одной из них и не сдав экзамена на аттестат зрелости".
А латинский пробст оказался ещё лучше осведомлённым. Он сказал:
– Прошу не сердиться, пан меценас, – вы давно знакомы с паном Стальским?
Меценас вытаращил глаза.
– Прошу не удивляться! Вы с ним часто встречаетесь, он бывает у вас, хвалится вашим знакомством. Не знаю, знаете ли вы подробно этого пана, а скорее наоборот, хочу предположить, что он заискивает перед вами, хочет втереться в вашу дружбу, чтобы использовать вас для какой-то своей цели. Поэтому считаю нужным предостеречь вас от него. Это опасный человек. Это прежде всего глубоко аморальный человек. Опускаю уже то, что он не ходит в костёл, что десять лет не исповедовался, – это может огорчать меня как местного духовного пастыря, но, может, в ваших глазах не имеет доказательной силы. Но прошу вас, пан меценас, то, как он обращается со своей женой, это настолько дикое, настолько бесчеловечное, что я не понимаю, как честный человек может подать ему руку.
Д-р Рафалович ещё больше вытаращил глаза.
– Я понимаю, вам странно, что я начал говорить о таких вещах, – поспешил поправиться ксёндз-пробст. – И действительно, на первом визите следовало бы говорить о чём-то приятнее. Но уж таков мой характер: что на уме, то и на языке. А судьба той бедной Стальской очень лежит у меня на сердце.
– Но, отец каноник, – сказал д-р Рафалович, – я вот только несколько дней назад случайно узнал, что Стальский женат, а как выглядит его жена и как он с ней живёт – честное слово, не имею ни малейшего представления!
– Верю, верю, – сказал ксёндз-пробст, – и потому не хочу расплываться на этой неприятной теме. Может, ещё будет случай поговорить об этом. А теперь – как знаете. Я вас предостерёг, исполнил обязанность своей совести, а вы уже решайте сами, как поступать.
Вот такие предостережения в самых разных местах собирал Евгений на каждом визите, а обойдя всех городских гонораций, он чувствовал, словно совершил путешествие по какой-то cloaka maxima1.
"Такая маленькая кучка этих матадоров, – думал он про себя, – а сколько у них на душе и на совести грязи, сколько злобы и взаимных обид! И они как-то живут в этой отравленной атмосфере и не сходят с ума, не топятся! И что самое интересное, каждый брызжет желчью на ближнего из великой любви, поливает его грязью из самой чистой приязни, подрезает его добрую славу из искренней гуманности и наполняет твои уши пакостью с самыми вежливыми извинениями. И всё это при первом визите! Что же будет дальше, когда обживёмся и где-нибудь наступим друг другу на мозоли?"
Ему становилось страшно при мысли, что и его, возможно, ждёт та же участь: плюхнуться с головой в это мутное озеро и утонуть в нём с душой и телом. Но у него были свои планы работы, которые придавали ему смелости. Он решил как можно меньше соприкасаться с этим обществом и создать вокруг себя другой мир, другое окружение, пусть это будут простые предместники и крестьяне. Он намеревался начать просветительскую работу, а затем и политическую организацию в уезде, постепенно стягивать сюда отборные интеллигентные силы, создать пусть небольшой, но энергичный центр национальной жизни, – и это придавало ему духу среди тяжёлой канцелярской работы и среди этого застывшего и затхлого общества.
VI
Только один визит был не похож на другие – визит к бургомистру. Бургомистр был врач, еврей, но горячий польский патриот, один из видных деятелей так называемого ассимиляционного направления. Он был одним из немногих галицийских евреев, участвовавших в польском восстании 1863 года, и не с целью нажиться на восстании. Это принесло ему большой авторитет среди поляков. Как известно, в 60-х и 70-х годах в Галичине настала такая пора, когда факт участия в восстании был для человека наилучшей рекомендацией для всяких автономных должностей, доходных постов и почестей; бывшие повстанцы повсюду сделались депутатами, директорами банков и кас "народовых", маршалками, а то и секретарями поветовых рад, бургомистрами и главами различных патриотических организаций. Для них были открыты все дома, доступны все инстанции, щедры все финансовые учреждения, благосклонны все власти, их слово было свято, их деятельность неконтролируема, их имя, словно стальным щитом, окружено было со всех сторон словом "росzciwу"1. Сколько зла и деморализации внесли эти патриоты в нашу общественную жизнь, это когда-нибудь объяснит история; понадобились десятки лет, чтобы созрели плоды их деятельности, чтобы они открылись глазам долго одурачиваемого общества и привели к тому, что ореол их героизма постепенно на наших глазах начинает тускнеть.
Пан Рессельберг также был несколько лет депутатом по титулу своей "борьбы за отчизну", входил в сейме в бюджетную комиссию и, хоть не оставил по себе следов в истории нашей автономии, однако, вернувшись к домашним пенатам, пользовался большим авторитетом. Хотя врач из него был неважный, он поступил умно, женившись выгодно, и, как один из первых богачей города, вошёл в городскую раду, а вскоре потом был избран бургомистром. Постепенно он ловко ввёл в городе ту еврейскую хозяйственную систему, которая со временем стала типичной для крупных галицийских городов, ту систему, что создаёт в городе клики всемогущих евреев – пропинаторов, лиферантов и прочих пиявок, украшает город блеском внешней культуры, проводит тротуары, газ, омнибусы, закладывает парки и прогулочные аллеи, но взамен за эти блага немилосердно высасывает городское население, опустошает кассы, выметает денежные ресурсы, разоряет леса и распродаёт коммунальные земли. Такие патриоты, как Рессельберг, – это лучшая прикрывающая ширма для хозяйства таких клик, особенно тогда, когда они лично незапятнанные, а к тому же имеют и умеют поддерживать хорошие отношения со всеми влиятельными христианами в городе и округе. Рессельберг действительно пользовался у всех безграничным доверием; и чиновники, и помещики считали его человеком необыкновенно умным, способным, заслуженным и безусловно честным. Правда, он не жалел средств, чтобы поддерживать свою репутацию, любил принимать и хорошо угощать у себя гонораций, не скупился на еду, а его погреб славился лучшими винами. "Рессельберг хоть и еврей, но порядочный человек", – говорили о нём за глаза, а некоторые благочестиво добавляли: "О, дай нам Бог как можно больше таких евреев!"
Рафалович не имел особого желания наносить визит этому еврею-патриоту, но со всех сторон ему говорили, что следует пойти, – и он пошёл. Рессельберг принял его очень радушно, представил своим дочерям, барышням 20 и 25 лет, одетым довольно просто, но заражённым великосветскими манерами, и вскоре в салоне, увешанном зеркалами и уставленном цветами, завязался довольно оживлённый разговор.


