• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса
  • реклама на сайте rest.kyiv.ua

Панталаха Страница 8

Франко Иван Яковлевич

Читать онлайн «Панталаха» | Автор «Франко Иван Яковлевич»

Завизжал, как ребенок, но пока встал, уже двери казни были закрыты.

Он подскочил к визитке, вопя от боли и ярости:

— Отдайте мне! Отдайте мне! Это мое!

И стал колотить кулаками по двери.

— А не будешь ты там тихо? Хочешь, чтобы я пришел к тебе с трепачкой? — крикнул в ответ ему дозорный из коридора.

Прокип затих, вытирая рукавом кровь, что капала с носа. Тюремная трепачка была ему слишком хорошо знакома, и он не хотел вкушать ее сладости. Зазубрил зубы, чтобы не плакать, а в его голове начали мелькать безумные планы мести.

— Ага, обманул меня! — рычал Прокип, угрожая кулаками двери. — Жди, я тебе покажу!

Аж зубами заскрежетал и босыми ногами застучал по помосту от ярости.

— Что я ему сделаю? — ворчал сам к себе, туда-сюда скользя по казни. — Возьму топор и разрублю ему голову. Да, пусть запомнит Прокопа! Или еще лучше: когда будут варить кашу в большом котле, а он будет стоять рядом, набирая огня для трубки, а я тихонько-тихонько подойду сзади, схвачу его за ноги и бухну в котел. Ха, ха, ха! Пусть варится! А какая будет каша вкусная, заправленная спорышом! Или нет, возьму его, когда он будет спать, свяжу за ноги и повешу головкой вниз на банты. Пусть коптится в дыму, как свиное сало. Или раскалю в кухне крючок, а как он придет, я раскаленным крючком ткну ему в глаза!

Его бедная фантазия гуляла по различным дебрям и наслаждалась этими жестокостями, не заботясь о том, что они в его положении были невозможны. Эти мысли были для него разрывом; за ними он забыл реальность, забыл то, что перед минутой так болело и раздражало его. Еще слезы дрожали на его веках, а с носа не высохла размазанная кровь, а душа его уже успокоилась и перешла Бог знает к каким посторонним предметам. Но какая-то злая судьба не дала его душевной ране зажить и застыть.

Не прошел и часа, как казня снова открылась, и в дверях показался Спорыш. Его образ сразу возродил в душе Прокопа всю боль и всю ненависть. Он молча, но с выражением дикого гнева взглянул на ключника снизу вверх.

— А ну, вставай и убирайся отсюда! — крикнул Спорыш.

— Куда? — пробурчал Прокоп.

— Шагай на кухню. Тут должны мастера печь наладить. А ну, живо!

На кухне возились четыре повара, декретные арестанты, народ веселый и шутливый. Они начали расспрашивать Прокопа о приключениях прошлой ночи, а его глупые рассказы привели их в хороший настрой. Увидев следы крови на лице Прокопа, один из поваров спросил его, что у него там такое, и Прокоп сердито рассказал о своем приключении со Спорышем, как ключник обманул его, забрал у него такое красивое блестящее украшение, подарок Панталахи, и еще толкнул его так, что он разбил себе нос.

— Бойтесь Бога! — вскрикнул с юмористическим ужасом один повар. — И он имел Бога в сердце, чтобы так обидеть тебя!

— И не хотел тебе отдать то, что твое? — допрашивал второй.

— Не хотел! — сквозь слезы сказал Прокоп.

— Иди к директору и пожалуйся на него! — посоветовал третий.

— А может, лучше к самому прокурору! — поправил четвертый. — Прокурор старше директора.

— Не хочу к директору! — плаксиво ответил Прокоп. — Директор злой! Директор посадит в каземату.

— Так, сынок, так! — поддержал его один повар. — Плюй на директора! К прокурору подавайся! Тот тебе поможет.

— Не хочу к креператору! — вскрикнул Прокоп, у которого слово "креператор" ассоциировалось с "креперовать" и значило нечто ужасающие и страшное.

— И я так говорю! — сказал второй повар. — Сам себе дело сделай! Или ты не справишься? Еще бы ты с таким ключником не справился?

— Морду ему набей!

— Глаза ему выколи! — поддал второй.

— Возьми его за одну ногу, вторую прижми и разорви его пополам, как жабу, — предложил третий.

Прокоп слушал с открытым ртом и удивлялся, как это ему ничего подобного не пришло в голову раньше. Наевшись, он начал ходить по просторной полутемной кухне, любопытно заглядывая в каждый угол, расспрашивая о значении каждой, самой обычной вещи и получая на каждый вопрос от шутливых поваров самые смешные ответы.

— Ай-ай-ай! — вскрикнул вдруг Прокоп, хлопнув в ладоши, увидев на лавочке две свежезарезанные гуски, одна из которых должна была быть запечена для пана директора, а другая сварена на рассол для больных в тюремном госпитале. — А что это такое?

— Разве не видишь, что это лебеди? — сказал один из поваров.

— Лебеди? А что они тут делают?

— Прилетели к нам в гости.

— Эй, неправда! — улыбаясь, сказал Прокоп. — Я знаю, что это гуси.

— Так? Знаешь? А в таком случае должен знать, что им положено.

— Что... что... им положено? А что же им положено?

— Ты сейчас здесь сядешь и начнешь ощипывать.

— Хорошо! — радостно сказал Прокоп. — Я люблю ощипывать. Но перо будет моим.

— А зачем тебе перо, раззяво?

— Буду развлекаться.

— Ты что, с ума сошел? А кто ж пером развлекается?

— Ну, тогда я не хочу ощипывать.

— Но ощипывай, ощипывай! Получишь перьев, сколько захочешь, можем тебе даже из перьев борщ сварить.

— Нет, не хочу из перьев борща, — решительно ответил Прокоп, ощипывая гуся. — Но перо себе возьму. Я так красиво умею с пером развлекаться! Оно так удобно играет! Меня научила Панталаха. Ай, это будет чудесно!

К вечеру печь была закована, и Прокоп, обделав гусей и выспавшись на кухне, вернулся в свою казнь.

VII

В своем одиноком покое на втором этаже старой каменицы, расположенной у узкой и грязной улицы недалеко от Бригидок*, ключник Спорыш бросился на свое старое кресло и, наклонив голову на грудь, сидел так долго в немой задумчивости. Сумерки уже наступали, а в его узкой, голой комнатке, что выходила окном на тесный и глубокий, как колодец, двор, уже было полутемно. С самого полудня, когда он на целые сутки стал свободным от службы и покинул стены тюрьмы, чувствовал себя каким-то чужим, а чем ближе к вечеру, тем сильнее росло его беспокойство.

Само собой разумеется, что страшное происшествие прошлой ночи произвело на него сильное впечатление, тем более, что был он человек до конца честный, в котором служба и военная дисциплина не могли заглушить чисто человеческого чувства, а тем более склонный к раздумьям и меланхолии, более уязвимый, чем полагалось бы человеку, который должен был зарабатывать на хлеб насущный, выполняя "песчаную службу".

Ах, эта тюремная служба! Это вечное дежурство людей, как скот, вечное шарканье по карманам и пазухам, вечные ревизии, рысканье, подслушивание и ходьба на цыпочках! Вечное подглядывание за теми дикими, испорченными пороками или душевной болезнью лицами, подслушивание разговоров, циничных или рвущихся своей ужасной простотой! Вечное дыхание тяжелой, отравленной атмосферой тюрьмы, тухлых стен, темных коридоров и вонючих, переполненных казней! Вечное слушание взаимных обвинений, мелких и тем более ничтожных доносов, ругани и проклятий! Вечное покорение власти, сцены грубой самоволи, топтание человеческого достоинства там, где этого достоинства уже осталось только маленькая искорка, которую можно было бы раздувать на живое, прекрасное пламя! Ах, эта проклятая тюремная служба!

Спорыш чувствовал себя глубоко несчастным почти с первой минуты своего вступления в эту службу, чувствовал себя и сам заключенным, осужденным без вины на пожизненное заключение, и с этим же тяжелым и болезненным чувством двигал свое ярмо уже двадцать лет. Ведь что ему было делать в этом мире? Забранный в армию с земли, он прослужил в линии двенадцать лет, не имея никаких вестей из дома. Когда вернулся в свое село, не застал уже родных живыми и узнал, что отец перед смертью в результате какой-то несчастной авантюры был вынужден продать половину земли. Другую половину засел младший брат Спорыша; она занимала всего лишь шесть моргов глупой горной земли. Что с этим делать? Брат в разговоре с Спорышем намекнул на раздел, но Спорыш хорошо знал, что этот намек был сделан почти со слезами на глазах: не хватало брату, но судорожно искривленные черты лица, дрожащий голос и слезами затуманенные глаза ясно говорили:

— Оба будем нищими!

Спорыш понял этот язык без слов и, обняв брата, сказал:

— Бедный брат, я знаю, что у тебя на душе! Не нужно мне больше говорить. Вижу и сам, как тяжело ты бедствуешь на этих шести моргах, а что было бы на трех! Но что ты обо мне думаешь? Разве я должен был бы совеститься обобрать тебя и твоих детей? И зачем мне твоя земля? За время двенадцатилетней военной службы я отвык от работы на земле, а теперь вижу, что хорошо, что так вышло, потому что что тут и делать? Знаешь что, оставайся сам на этой родине, и пусть тебе Бог помогает, а я пойду, откуда пришел, буду дальше проводить свою жизнь в императорской службе.

И, говоря это, он вложил брату в руку все деньги, которые за время своей военной службы накопил на новое хозяйство, целых четыреста ринских, а сам собрал свои бедные пожитки, пошел снова к военной коменде и сообщил, что хочет служить еще двенадцать лет. А так как был в службе внимателен и точен, честен и всеми любим, и имел особый дар именно к обучению вновь набранных рекрутов военной муштры без обычных в те времена пыток и издевательств, его охотно приняли, повысили до фельдфебеля, а потом даже до фельдфебеля. Так он прослужил еще двенадцать лет.

Тем временем его брат, не выкарабкавшись из нужды, умер, дети разбрелись по миру, родину растерзали чужие люди, — что делать старому, выслуженному солдату? Ни к какой квалифицированной работе не был способен, к женитьбе не имел ни желания, ни возраста, ни необходимых средств, — подвернулась ему должность, служба тюремного надзирателя, и он принял ее, хоть и неохотно — принял, потому что не было другого выбора.

С тех пор прошло двадцать лет. Спорыш постарел, посумнил. Выходя из тюремных стен, со службы, избегал людей, проводя целые дни в своей одинокой комнате на втором этаже или, когда позволяла погода, отправляясь на дальние прогулки за город, в поля, в леса. Здесь лишь отдышался свободнее, наполняя глаза и сердце красотой природы. А вечером шел к Нафтуле, садился сам один в темном уголке и молча выпивал кружку пива. Хозяйка, у которой жил и которая готовила ему еду, не досаждала ему своим обществом, вот и имел Спорыш достаточно времени, чтобы отдаться своим мыслям, а те мысли, чем дальше, тем становились более грустными и угрюмыми.