Когда это из толпы бросился к ней один парень, схватил за ряды бус и рванул изо всей силы. Бусы так и рассыпались по земле! Все перестали танцевать; музыканты перестали играть. Настя залилась слезами, а вся громада загомонила. Дашкович узнал того некрасивого парня, который, подкравшись, тайком подсматривал из-за вербы, как Настя стояла с милым. Дашковичу стало жаль бедную девушку.
Все девушки бросились собирать рассыпанные бусины, а оба парня схватили друг друга за грудки и начали ругаться, а потом драться. Волосы с голов летели, словно перья; из разбитых носов потекла кровь на белые рубахи. Они порвали друг на друге сорочки, дрались кулаками, потом крепко сцепились и начали валить один другого на землю. Затем один придавил другого, сел ему на грудь, набрал с дороги горсть пыли и начал забивать пылью рот, нос, глаза. Другие парни бросились разнимать и едва их развели. На обоих страшно было смотреть: такие они были окровавленные и оборванные! Настю едва увели домой. Она за слезами света не видела. Дашкович сам чуть не заплакал, так тяжело ему было смотреть на эту страшную картину. Возвращаясь домой, Дашкович встретился с Топильчихой.
— Что, Топильчиха, правда, нехорошо иметь красивых дочерей? — проговорил Дашкович. — Вот и правда, как поют:
"На огороде цветы вьются, а за меня парни бьются".
— А в чём же тут виновата дочь, что какой-то проходимец порвал бусы?
— Вы бы поскорее выдавали её замуж, а то ещё не один парень обдерёт чуб другому.
— Вот и я так говорила своему старику. Да, видно, всё-таки придётся в жатву свадьбу справлять. Но чего это вы такие худые да бледные? Ей-богу, аж страшно на вас смотреть, так глаза у вас запали, так вы помарнели. Вот умывайтесь и обливайтесь до восхода солнца непочатой водой и вытирайтесь рубахой, только, сохрани боже, не пазухой, а спиной! Увидите, как всё пропадёт и уйдёт на камыши, да на болота, да на недобрых людей. Я вам принесу зелья... — уже тише проговорила сельская лекарка, — от этих лекарств и слабость пройдёт.
— Спасибо вам, Топильчиха! Я буду лечиться дома, как только приеду в Киев, — сказал Дашкович, лишь бы отвязаться от настойчивой сельской знахарки.
Дашкович зашёл по дороге посмотреть на церковно-приходскую школу, которую когда-то его отец ещё с молодости завёл в селе. В этой школе он учился у дьяка с несколькими мальчиками. Он едва узнал тот дом, потому что теперь дьяк сделал из него сарай и загонял туда своих гусей и уток. Словно нарочно из дверей выглядывала арендаторова коза, выставив свою рогатую голову.
Дашкович посидел у отца ещё с неделю и начал скучать по книгам. Он обыскал все углы и не нашёл ничего, кроме молитвенников, "Житий святых" и метрик. Не имея чего читать, он всё ходил по селу, по садам, по левадам, прислушивался к песням, записывал всё это и даже ездил по ярмаркам слушать слепцов и лирников.
Однажды в субботу под вечер Дашкович услышал, что во дворе поют дружки свадебную песню. Он заглянул в окно и увидел, что это Настя Топилкина шла с дружками. Вокруг неё вилось с двадцать дружек. Все дружки были красиво одеты, в белых сорочках, в корсетках, в лентах и цветах, но самой красивой среди всех девушек была Настя. Она вошла в покои, словно кукушка влетела! Вся так и цвела цветами, так и дышала счастьем! Её молодое румяное лицо с чёрными бровями, с карими глазами спорило красотой с цветами и лентами. Вся голова была утыкана цветами; с головы на плечи падали пучками ленты; в руках она держала белый вышитый рушник. У правого уха были пришиты из заполочи два веночка. Весёлая и счастливая, она смело трижды низко поклонилась Дашковичу, просила на свадьбу и трижды поцеловалась с ним. А потом, смело повернувшись в светлице к большому зеркалу, начала будто поправлять на голове цветы, раскладывать по плечам ленты, не обращая внимания на Дашковича. Это большое зеркало так и притянуло к себе других девушек. Они бросились к молодой будто поправлять на ней ленты, а сами всё поглядывали как бы невзначай в зеркало и всё любовались собой. Дашкович не мог оторвать глаз от этой картины, отражавшейся в зеркале, где была словно нарисована куча красивых девичьих голов в цветах, а среди них, как заря, прекрасная Настина голова.
Скрипнули двери из другой комнаты, и все девушки метнулись от зеркала к порогу. Вошёл старый священник. Молодая низко поклонилась ему трижды, поцеловала руку, а старшая дружка положила на стол шишку; потом молодая с дружками пошла к церкви.
Тут же пришёл и жених. Дашкович узнал того красивого парня, который стоял с Настей под вербами.
— Как тебя зовут? — нарочно спросил Дашкович.
— Лукьян Павличок, — смело сказал жених. На другой день Настя обвенчалась с Павличком. Сразу после этого Дашкович услышал, что Дубового бросила жена. Прежде пошёл слух, будто кто-то видел, что в лесу на дереве повесилась какая-то молодица. Дубовой обошёл все леса вокруг села и ничего не нашёл. Дети Дубового плакали по матери каждый день, как по мёртвой. Вскоре приехали в Сегединцы чумаки и рассказали, что видели Дубовчиху аж под Одессой, говорили с ней и распрощались. Дубовчиха передала своему мужу, чтобы ждал её в гости, когда у него в светлице вырастет трава на полу. Она проклинала мужа, что завязал ей свет, искалечил её так, что у неё целой кости не было. Только по детям, говорили чумаки, так плакала, что аж об землю билась.
Время шло да шло, и Дашкович уже собирался в Киев. Старый отец наложил ему полный воз еды, надавал арбузов и дынь на гостинец жене и детям. Прощаясь, отец проговорил:
— Если ты, сын, скоро не приедешь ко мне, то, пожалуй, видишь меня в последний раз. Пора мне к богу.
Отец произнёс эти слова так спокойно, будто речь шла о ком-то другом, а не о нём.
Выехал Дашкович за село, взглянул на поле. По обе стороны дороги стояло так много полукошниц, что, как взглянуть, и полей не было видно! Поля желтели, как золото, до самого леса то копнами, то стернёй, то несжатым хлебом. Жнецы стояли рядами сплошь до самого леса.
— Чьё жнёте? — спросил Дашкович у жнецов.
— Панское! — ответили ему люди, и Дашкович чуть не ударился о землю, как Дубовчиха за своими детьми. Невесело было ему, когда выехал он за село. Едучи степями, он всё думал о своих Сегединцах, о пышном крае, плодородных полях, о народе добром, поэтичном, гордом, богатом своей самостоятельной национальной жизнью, своей поэзией и самобытными музыкальными глубокими мелодиями. И эти думы не выходили из головы, не выпадали где-то в траву, а сливались с гармонией степных голосов, с синим небом, тёплым ветром, с запахами степных цветов, потому что эти думы сами были поэзией и чувством.
Дашкович приехал домой и застал всех своих живыми и здоровыми. Жена даже не узнала его, так он поздоровел, загорел, повеселел. Он даже перестал на какое-то время засиживаться в кабинете, потому что его обвеяла свежесть степей и лесов, развеселила сельская песня, сельская жизнь и красота природы.
— Что же хорошего привёз из своих Сегединцев, из своей Черкащины? — спрашивал у него Воздвиженский.
— Очень много хорошего я привёз! Я наблюдал народ глазами учёного, переслушал его песни, видел его обычаи. Поэтическая и эстетическая его жизнь очень богата! Его язык, поэзия вскоре могут развиться в самостоятельную литературу, книжную поэзию. Я даже назаписывал много песен и кое-чего другого.
— Вот стоило бы послушать, как киевские да черкасские философы запоют лирницкие песни! И надо было ради этого ехать в село, жариться на солнце, шататься по мужицким хатам. Чудной ты человек!
— Я даже думаю действительно как следует изучить жизнь своего народа, и его язык, и его песни, и даже думаю кое-что написать о своём народе.
— И хочется тебе зря время терять, здоровье губить! Сидел бы тихонько да хлеб жевал! А убеждения ты уже там, в селе, слепил? Помогала ли тебе там какая-нибудь баба Сопунка или дед Сторчогляд? — смеялся Воздвиженский.
— Из насмешки люди бывают, — сказал Дашкович и запер на замок собранные песни, зная дурную привычку Воздвиженского — швырять в огонь то, что ему не приходилось по вкусу.
— Лучшее, что ты привёз из села, это арбузы да дыни. Я бы не променял их ни на какую философию бабы Сопунки и деда Сторчогляда, — проговорил Воздвиженский.
VII
И Воздвиженский, и Дашкович имели немало детей, да всё дочерей.
Старшую Дашковичеву дочь звали Ольга, а старшую дочь Воздвиженского звали Екатерина. Обе они были ровесницы, только Дашковичева Ольга родилась на несколько месяцев раньше, и Марта Сидоровна никогда не упускала случая вставить словечко, что её Екатерина младше Ольги. Ольга и Екатерина уже не ходили к глибо-борисскому дьяку учить грамматику и часослов: им наняли гувернанток, которые выучили их читать и даже немного говорить по-французски. Отцы решили отдать дочерей в Институт благородных девиц, переговорили с кем нужно, и однажды утром Марта и Степанида, забрав дочерей, поехали с ними в институт.
Они подъехали к высоченной железной воротине. Ворота были заперты. Долго они ждали, пока им отворили, и они въехали на институтский двор. Высокий швейцар с позолоченной булавой у дверей преградил им путь. Он сказал, что генеральша так рано никого не принимает. Марте и Степаниде пришлось сесть в экипаж и без дела проехаться по городу. Через полтора часа они снова вернулись в институт. Те же железные ворота, тот же швейцар, потом ещё какая-то дама останавливали их, пока их не провели через длинный коридор в зал, где они снова просидели очень долго, ожидая начальницу.
Наконец в зал вышла какая-то дама и попросила их к начальнице. Так как Дашкович читал несколько лекций в институте, то генеральша Турман, урождённая маркиза де Пурверсе, соизволила увидеться с ними и познакомиться.
Незнакомая дама повела их через ряд комнат, роскошно убранных. Везде блестели зеркала, бронза, дорогая мебель, всюду были расстелены дорогие ковры. Степаниде, и Марте, и маленьким девочкам было как-то немного неловко. Все они поправляли на себе одежду, оглядывали свой наряд, который хоть и был хорош, но не подходил к обстановке. Незнакомая дама привела их в просторную светлицу. На софе сидела начальница Турман и, очевидно, их дожидалась. Они уже подошли к мраморному столу, за которым сидела Турман, а она всё сидела и не шевелилась.


