Завтра я поеду в лавру, в пещеры; поезжай и ты со мной, прошу тебя!
— Езжай сама! Чего я поеду? Разве на Подоле нет церквей да чудотворной иконы?
— Видишь! Я и говорю, что так! Я до тех пор не буду спокойна, пока не увижу, что ты молишься богу.
— Так пойдём завтра в Братство. По мне, посмотри, как я буду молиться.
И на другой день Дашковичу пришлось проводить её на раннюю службу в Братство, где была полнёхонька церковь богомольцев из сёл. Он приложился к чудотворной иконе и тем успокоил свою жену. Она своими глазами видела, как философ крестился, молился, целовал чудотворную икону богородицы.
— Это тебе наговорил на меня Воздвиженский? Эге, так? — говорил Дашкович. — А если сказать по правде, сам Воздвиженский вряд ли верует в бога, хоть когда-то и молился богу среди ночи. Ты только хорошенько к нему пристань.
У Степаниды Сидоровны начало болеть сердце и за родственника. Как она ни сердилась на сестру, однако дело показалось ей таким важным, что она не выдержала и побежала к сестре, желая спасти от вечного огня душу Воздвиженского.
— Здорова была, сестра! — сказала она, вбегая к сестре в горницу.
— Здорова была, сестра! — отозвалась ей Марта, занимаясь каким-то делом и едва повернув к ней голову.
— Уж сердись или не сердись, а я должна была прийти к тебе, потому что наши учёные мужья от большого ума совсем за разум заходят.
— Да мой не очень-то учёный! Ему некуда заходить. Может, это твой великоумный за разум заходит! — сказала Марта.
— И мой, и твой! Обоих я застала в кабинете... О чём-то спорили, раскидали книги, зачем-то палили какую-то книгу... Что-то в той книге, видно, нехорошее написано, если они решились тайком сжечь её в печке так, чтобы и мы не видели.
Марта навострила уши и начала ласковее слушать сестрин разговор.
— Может, они что плохое задумали, что-то нехорошее писали... Потому что эти учёные люди теперь иногда и впрямь за разум заходят, — проговорила Марта и попросила сестру сесть. — Сохрани боже от чего-нибудь! Иногда оно и обнаружится! Не знаешь ли, сестра, что они там писали и палили? Может, что против губернатора или...
— Если бы против кого-то! А то против бога! — почти шёпотом сказала Степанида, оглядываясь на двери.
— Ох, горе мне! — аж всплеснула руками Марта Сидоровна.
— Молится ли вообще богу твой муж? Ходит ли в церковь? — спрашивала Степанида Сидоровна.
— Что-то не видела, чтобы он когда-нибудь молился... а молитвенника у него... и в помине нет! Разве что наизусть.
— Эге! Наизусть! Я своего едва, почти силой, заставила помолиться, водила к чудотворной иконе... Только, сестра, никому не говори. Свези-ка, сестра, своего в лавру да в пещеры!
Сёстры распрощались и будто даже помирились, испуганные страшным либерализмом своих мужей.
Только Воздвиженский переступил через порог, как Марта взглянула на него невесёлыми глазами. Он сразу почувствовал вокруг неё страшное пламя, уже ему знакомое.
— Скажи мне, на милость божью, что вы там с Дашковичем пишете такое страшное, что аж пришлось палить в печке? Вы что, молоденькие, или у вас до сих пор в голове играет? У вас же жёны, у вас же куча детей! Сохрани боже от какой напасти! Тогда ведь мы пропали с детьми.
Воздвиженский стоял и смотрел на неё.
— Где это ты высмотрела таких пропащих людей? Слава богу, все сидим дома да хлеб жуём. Что это ты мелешь?
— Ты сам мелешь! Что вы палили в печке с Дашковичем? — приставала к нему жена.
— Украинские песни.
— Да не дури меня, потому что я ещё не совсем дурная! Сухобрусов дурных не было ни в Киеве, ни за Киевом.
— Говорю тебе, что палили песни! Дашкович что-то себе в голову забрал...
— О! Видишь! Я же говорю, что было что-то: он забрал что-то в голову, а ты и нет!
— А я нет.
— А перекрести-ка свой лоб! — проговорила Марта.
— А это зачем? Бесов вокруг себя не вижу, не от чего открещиваться.
Воздвиженский видел, что его же оружие против Дашковича обернулось против него самого, но не знал, откуда оно повернулось. Хотя он сам очень стоял за патриархальность, однако уже далеко отошёл от неё и хотел накинуть её на шею кому-то другому.
— С чего это такие мысли пришли тебе в голову? — спросил он у жены.
— А с того, что я завтра еду в лавру и в пещеры и хочу, чтобы и ты ехал со мной на богомолье да помолился.
— Так и поеду, коли тебе этого захотелось, потому что одной тебе ехать не годится: неловко будет.
На другой день утром Воздвиженскому пришлось ехать с женой в лавру, идти с ней в пещеры. Он прикладывался ко всем мощам, крестился, бил поклоны, поднимал глаза вверх к богу, заказал нескольким святым молебны, подал на проскомидию. Марта приехала домой весёлая, добрая, спокойная. От этого паломничества в лавру её сердце сильно смягчилось. А Воздвиженский, поехав в лавру без завтрака и очень проголодавшись, уплетал вовсю жаркое и всё разговаривал о печерских святых точно так, как когда-то любил разговаривать Сухобрус, начитавшись "Патерика" и "Житий".
— Вот кто был человек богобоязненный! Наш покойный отец, — ласково говорила Марта Сидоровна, попивая чай с пышной лаврской просфорой. — Сколько он исходил в лавру, в пещеры! Сколько раз ездил он и в Почаевскую лавру! Как он молился, как постился! На весь Киев нет таких богобоязненных людей, как Сухобрусы!
— О! Что нет, так это правда! Покойный наш отец был просто-таки святой! Я верю, что он в раю! — проговорил Воздвиженский будто искренне и ещё усерднее уплетал жаркое, запивая чаем.
VI
Закопавшись в книги в своём кабинете, работая для профессорской кафедры, Дашкович давно не был у своего отца, в своей родной Черкащине. Жена, дети, книги — всё это не пускало его, не давало ему вырваться в село. Теперь ему очень захотелось поехать в село, посмотреть на жизнь своего народа глазами учёного человека, прислушаться к его языку, к песне. Настали каникулы, и он поехал в село к отцу, в свои родные Сегединцы.
В тот год Петровка [48] была дождливая. Люди запоздали косить сено, дожидаясь сухой погоды. Черкасские степи зеленели, как море. Дашкович выехал в степ, и его обвеяло свежее степное дыхание. После тесного кабинета, после запахов плесени от старых книг, источенных жучками, после городской душной пыли степи показались ему земным раем. Воздух был такой чистый и лёгкий, что, казалось, грудь не втягивала его, а сам он лился в грудь. Казалось, будто сама жизнь напаивала тело, как вода напаивает губку, проникала всего человека до самой души. Дорога стелилась по зелёному степу широким ковром между двумя окопами, на которых росли высокие стебли Петровых батогов, усыпанные синими звёздочками, молочая, сизых синеголовников, круглоголовых будяков. Широколистый подорожник и бархатистый спорыш словно старались покрыть всю дорогу, хотели отвоевать её у тяжёлых колёс сельских возов. Вся зелёная степная скатерть, насколько можно было окинуть глазом, была будто заткана цветами: красными купами смолки, синими колокольчиками, жёлтыми степными тюльпанами, фиолетовым прострелом и чабрецом. В траве шевелилось и трещало множество кузнечиков и всякой мелкой мошкары. Над степом в синем небе бились и щебетали птички. У дороги бегали проворные суслики и, увидев людей, убегали в норы и смело выглядывали оттуда, подняв ушки вверх. Весь зелёный степ и синее круглое небо заливало сияние горячего, золотого солнца. Прозрачный воздух расширял горизонт далеко-далеко во все стороны, насколько можно было окинуть глазом.
Давно Дашкович не видел свой родной степ. Ему показалось, что он увидел его впервые. Он не мог оторвать глаз от травы, от неба, встал с воза и пошёл пешком. Ноги сами несли его всё дальше и дальше. Он свернул с дороги на траву и, забыв свою философию, начал рвать цветы. Увидев себя в одиночестве, среди такого простора, Дашкович начал философствовать, но через минуту уже ничего не нашёл в своей голове. Он снова старался думать и снова почувствовал, что мысль куда-то выскользнула из его головы. Он только знал, что видит зелёный степ, синее небо, шлях, птиц в небе, слышит сотню голосов вокруг. И снова он пытался пересилить себя, а мысли всё-таки не шли на ум. Ему хотелось только смотреть и любоваться красотой роскошной степной природы.
Далеко-далеко на юг засинели полосой горы, покрытые лесом. Та полоска казалась на краю неба сизой тучей, которая едва-едва высовывалась сбоку над степом. Там, в тех горах, стояло большое село Сегединцы.
Дашкович приближался к той синей полосе. Горы выступали из тумана. Уже можно было видеть овраги и долины между горами; были видны леса, сёла, разбросанные на вершинах и под горами. Кресты на церквах и окна блестели в тумане против солнца, как алмазы под тонкой тканью. Леса выступали яснее. Тёмные и невысокие горы казались выше среди гладкого ровного степа, создавая чудесный контраст с зелёной широкой скатертью. Казалось, будто какой-то огромный зверь лежал на степи, поднял спину и взъерошил на спине тёмную сизую щетину. Уже солнце скатилось к закату, уже степная трава блестела красным отблеском. Дашкович приблизился к тем горам. Степь кончалась. Балагула едва заметно поднималась на пригорки, потом снова спускалась в неглубокие долины. Уже на горах можно было очень ясно видеть и леса, и сёла, и церкви на холмах. Оттуда потянул ветерок, более свежий и влажный, чем степной. Можно было даже лицом почувствовать, что где-то неподалёку есть вода, лес, дерево, тень; есть долины, овраги с прудами и садами.
— Погоняй-ка быстрее! — сказал Дашкович погонщику.
— Зачем вам быстрее? Доедем ещё сегодня до Сегединець, — отозвался еврейчик, не оборачиваясь к Дашковичу, и хлестнул кнутом по лошадям, сухим, как щепки. Лошади рысцой побежали с пригорка в долину, а из долины снова на пригорок. Горы с лесами и сёлами то выныривали, то снова прятались за пригорки, и временами из-за холма были видны только верхушки да кресты церкви ближайшего села. Перед глазами сразу развернулось село под горой, над большим прудом. Лошади очень быстро сбежали на плотину, и балагула засела в грязь по самые ступицы. Еврейчик замахал руками и вожжами, закричал, засвистал. Лошадки вытянули свои сухие рёбра, как борзые, и вынесли балагулу из грязи, словно на руках.
С пруда повеяло холодком. Лошади побежали под густыми садами. Вскоре балагула снова поднялась на более высокую гору и скрылась в густом старом лесу. Как знаком был этот лес Дашковичу! Дорога шла по самому хребту длинной горы, а по обе стороны лежали глубокие долины. Лес застилал гору и долины ветвистыми дубами и грабами. Вдоль дороги росла лещина, где так часто Дашкович маленьким мальчиком любил рвать орехи.


