Я много пьес играю, — нехотя отозвалась она.
— Но ведь есть среди них одна, которая вам больше всего понравилась, — сказал Фесенко, накручивая на палец шнурочек от пенсне.
— Гм… Не знаю, что вам и сказать. Больше всего я люблю весёлую музыку, но порой не играю ничего, кроме грустных пьес, — ответила Навроцкая.
Фесенко становился в живописную позу, переступал с ноги на ногу, важничал, старался быть изящным в манерах, но иногда неловкий взмах рукой или слишком выставленное вперёд колено выдавали его мещанское происхождение и мещанские замашки.
— Что же вы теперь вышиваете? Какие узоры? — вдруг спросил Фесенко.
Навроцкая обиделась, что он задавал ей такие ничтожные вопросы, будто разговаривал с молоденькой легкомысленной гимназисткой. Она рассердилась.
— Я ничего не вышиваю. Я не люблю шить: для меня это скучная работа. Я больше люблю книги, чем иголки и нитки. Довольно уже с нас этих иголок и ниток, этих швей, — сказала Навроцкая, и в её голосе зазвенело лёгкое раздражение.
— Вы отстаиваете права женщин? — спросил Фесенко у Навроцкой, чтобы продолжить разговор и заинтересовать Саню.
Навроцкая рассердилась. Она была нервная и вспыльчивая, часто давала волю словам, не могла их сдержать и порой говорила очень резким языком, как любят говорить современные развитые барышни, но быстро остывала и никогда долго не сердилась, потому что имела доброе сердце. Нахальство и приставучесть Фесенко, его лёгкое пренебрежение к барышням задели её и раздражили.
— Я отстаиваю наши права, потому что вы отняли у нас всякое право в жизни. Вы захватили себе всё, что даёт право на высшую науку и просвещение, на кусок хлеба, что даёт людям счастье и самостоятельность, а нам оставили иголки да нитки, — говорила Навроцкая, и у неё в глазах сразу выступили слёзы. Она поднялась, чтобы встать и убежать: это была её привычка. Мурашкова удержала её за руку.
— Александра Харитоновна! Успокойтесь! Мужчины и молодые люди больше любят табак, карты да красивых барышень, — сказала Христина, переводя разговор в шутку.
Все засмеялись. Саня Навроцкая рассмеялась сквозь слёзы. А Комашко пристально посмотрел на неё, и ему показалось, будто блеснули две звезды и их лучи засверкали в двух каплях росы. Он знал, что Навроцкую нельзя очаровать пустыми словами и одними карими глазами, будь они хоть у такого красавца, каким был Фесенко.
— Однако вы всё-таки согласитесь со мной, что и мы годимся хоть для чего-нибудь: хотя бы для того, чтобы защищать отчизну от врагов и трудиться для науки, — несмело сказал Фесенко Сане.
— Война — дело никому не нужное, а трудиться для науки и мы способны и могли бы, если бы нас с давних времён пускали в университеты, — сказала Саня. — Мы любознательнее вас и не все любим только болтать о цветах да вышивании.
После такого резкого слова все замолчали, словно воды в рот набрали. Фесенко опустил глаза и кокетливо склонил голову, будто застенчивая барышня.
— Если так, то нам остаётся только сойти со сцены, — сказал Фесенко и с этими словами театрально отступил и сел на скамейку немного поодаль от барышень.
— Пора бы уже и позавтракать, — отозвался Фесенко, — буфет здесь неплохой. Если позволите, я приглашаю вас на завтрак, — сказал он, обращаясь к барышням.
Барышни поблагодарили и не захотели идти завтракать. Фесенко пришлось идти одному. После его ухода барышни повеселели и заговорили между собой. Молодым людям стало как-то свободнее; они не очень доверяли Фесенко и неохотно принимали его в своё общество.
— А вы, Виктор Титович, что думаете о нашем женском вопросе? Правду я сказала или нет? — внезапно спросила Саня у Комашко.
— Ваш взгляд совершенно справедлив. Не каждая девушка выходит замуж, не каждая и желает выйти замуж, если бы имела собственные средства или право на службу где-либо: в школах или в канцеляриях, — отозвался Комашко.
— Правду вы говорите! Я думаю, что даже замужняя женщина должна иметь такое же право на свободу, как и мужчины. А эта воля скована какими-то стародавними обычаями. Я веду женский вопрос ещё дальше и требую от государства такого права для женщин, какое имеют мужчины.
— Вы правы, — сказал Комашко. — И я прежде всего стою на том, чтобы женщина была свободной гражданкой.
— Я и без того гражданка, потому что лечу, куда хочу, — отозвалась Христина Милашкевичева.
— Потому что у вас хорошие крылья: одно лежит в государственном банке, а другое в земельном, — сказал Селаброс. — С такими крыльями вы и правда свободны, как птица; потому-то вы и космополитка. За это я вас хвалю. Для вас нет ни родного края, ни народа, ни национальности: вы нашего поля ягода.
— А мне кажется, что свободные крылья — крыльями, но всё-таки было бы лучше, если бы крылья держались почвы: чтобы хотя бы народность и национальность не уносили вас слишком далеко от родного края, — отозвался Комашко и искоса взглянул на Саню. Саня переглянулась с Мурашковой.
— Это камешек в наш огород, — сказала вдова и улыбнулась.
— Так, видите ли, к слову пришлось, — сказал Комашко. — Человек без национальности, как дерево без корня: оно зачахнет и засохнет.
— Я уважаю ваш взгляд, но знаю, что национализм порой приводит к тёмным проявлениям, к военщине, к бисмарковщине, — сказала Саня.
— Смотря у кого. Не думайте, Александра Харитоновна, что я отстаиваю такой национализм. Наш национализм — это свобода, прогресс, гуманность: это национализм новый, а не национализм стародавней старины; он выступает с большой терпимостью к другим народам и ко всякой вере, стоит за массы, за народ. А чтобы служить чем-то народу, нужно непременно говорить с ним его же языком, иначе как он нас поймёт? Вы стоите за народ? — спросил Комашко у Сани.
— За народ я должна стоять… хотя я об этом как-то мало думала, потому что мало осведомлена в этом деле; но я отстаиваю и вечные идеи добра, правды, просвещения. Эти принципы общечеловеческие и всемирные! — почти крикнула Саня. — Потому-то я и космополитка.
— Конечно, всемирные, их поймёт каждый народ, где бы и когда бы он ни жил, — отозвалась Мурашкова.
— Неужели вы думаете, что я держусь других принципов, что я иду против свободы, добра, чести, просвещения? — сказал Комашко. — В этих принципах и я космополит.
— Я уже довольно знаю вас и этого не думаю, но мне кажется, что национализм — дело давнее, старое, что из-за него возникает только смута между народами и государствами, — с досадой говорила Саня.
— Нет! Не из-за этого. Национализм — это вечная форма, в которой будет проявляться и расти человеческая жизнь на земле; это грядка, где всходят и растут всякие высокие космополитические идеи. Но народы уже и теперь не борются и не будут бороться потому, что принадлежат к другой национальности. Дерутся теперь не народы, а короли, дипломаты и генералы.
— Мы, видите ли, выросли в городе, не знаем народа. И трудно любить то, чего как следует не знаешь, — сказала Саня.
— Любите принцип, полюбите идею. Имейте веру в эту идею, и вы её полюбите. Пошёл же за неё в огонь Галилей. А разве он видел, что земля вертится, а солнце неподвижно стоит? — сказал Комашко.
— Гм… — сказала Саня и задумалась.
— Я стою за космополитические идеи, — напыщенно сказал Селаброс. — Только они достойны просвещённого человека, а всё остальное — ничтожная вещь, бессмыслица.
— Не забывайте, что космополитизмом у нас довольно часто прикрываются леность и апатия, чтобы увильнуть от дела, от труда для своего края. Знаем мы такой космополитизм: сложит руки и сидит, надувшись, как жаба в болоте, — сказал Комашко. — Обязанности космополитов в отношении всечеловеческого труда часто бывают очень неясны, недостаточно очерчены.
Селаброс надулся. Он и в самом деле больше всего любил молоть языком о либеральных космополитических идеях, а к делу не спешил…
— Что же делать, чтобы принести хоть какую-нибудь пользу краю и народу? — спросила Саня.
— Делайте так, как я сделал, — отозвался Мавродин. — Я по отцу грек, по матери украинец. Вот я и примкнул к местному украинскому народу, потому что знаю его язык, полюбил его за поэтический характер и готов встать ему на службу. Наша интеллигенция в наших приморских городах — это какие-то оазисы среди украинского народа, но не те весёлые оазисы Сахары, а лучше сказать — оазисы песка и камня среди плодородной и родящей нивы. Интеллигенция с чужим для края книжным мёртвым языком, похожим на латынь средних веков, никому не нужна в краю; кроме правительства, для обрусения и всякой централизации.
Саня и Мурашкова замолчали и задумались. Тем временем из-за кустов вышел Фесенко, вытирая платочком свои малиновые блестящие губы. Фесенко раскраснелся. Он отцепил пенсне. Круглые карие большие глаза блестели от доброй порции пива. Он был похож на красивого тигра, который только что съел среди кустов сытную козу, встал и облизывал да обсасывал красным языком горячие губы, вымазанные горячей кровью.
Все снова разговорились и не могли удержаться даже перед Фесенко. Снова начался горячий разговор о теориях и принципах, который так интересует молодых просвещённых людей и к которому так равнодушны старики. Молодые разгорелись, разговорились. Чистый морской свежий воздух тревожил нервы, пробуждал и бодрил мысли. Слова: народность, космополитизм, национальность, благосостояние, украинская литература, честь, правда — сыпались, словно брызги из фонтана.
Больше всех говорил Комашко. Саня слушала и засматривалась на Комашко. Он заинтересовал Саню, и она сама не заметила, как её мысль примыкала к его мыслям, роднилась с ними какими-то тайными тропками, как морская пена смешивается с брызгами морской волны.
— Не надо забывать и об украинской литературе, потому что литература — это тоже сила, которая поднимает народ, — сказал Комашко.
— Это вы говорите о мужицкой литературе и о мужицком языке? — иронично отозвался Фесенко, поглядывая на Комашко злыми выпученными глазами. В глазах засветилась злость. Мстительность и зависть проклюнулись в сердце. Он смотрел исподлобья, как-то по-волчьи на Комашко.
— Да, об украинской литературе и для народа, и для господ, потому что мы стоим за культуру, потому что только своя литература может распространять культуру! — сказал Комашко.
— Не думаю так! — сказал Фесенко.
Фесенко нахмурил брови и грыз нижнюю губу. Он уже заметил, что Комашко ухаживает за Саней, засматривается на неё, хочет отбить у него те голубые глаза, из-за которых он не мог заснуть этой ночью до самого рассвета; заметил, что и Саня ласковее говорит с Комашко, чем с ним.
— Господин Фесенко? Вы читали Дарвина? — неожиданно и по своему обыкновению резко спросила Саня, словно отрубила.
Фесенко уставился на неё удивлёнными и злыми глазами и хотел сказать, что читал.


