Мазальниц наняли поблизости. Артист щедро заплатил мастерам из своего кармана. Мастера бросились за дело и за один день привели школу в порядок. Молодицы насилу отмыли грязь на полу, не мытом целый год: и песком терли, и ножами скребли, пока добрались до дерева. Через день Флегонт Петрович с женой распаковали свои узлы, чтобы разместиться в школе со своими пожитками.
Матушка отыскала свои ситцевые белые занавески от окон и повесила их на окна в школе. Парты вынесли частью в сени, частью в сарай. В меньшей комнате София Леоновна поставила две кровати. Большой класс стал вместо светлицы. Машу приткнули в пекарне, где зимой жил учитель, уехавший на лето куда-то к отцу. Ольга Павловна надавала довольно всякой посуды и к печи, и для мочения и стирки платья, и для всего. Левко таки много помог в работе по убранству комнат. Старые почерневшие образа, давно перенесенные в школу из старой церкви, перемыли и повесили в светлице. Большой старый почерневший бог знает каких времен образ Ноя и трех сыновей тоже обмыли. Левко протер его луком, — образ посветлел, и очень давнее красивое письмо европейско-польской школы выступило ясно и отчетливо. Образ был здоровенный, фигуры были написаны почти в человеческий рост. Ной, подняв глаза вверх, благословлял своих сыновей, Сима и Иафета, которые стали на колени и понаклоняли головы. У Ноя борода была намалевана такая большая и широкая, будто маляр прицепил ему к лицу сноп овса. У Сима и Иафета бороды болтались такие большие, как кудели белой шерсти. Эти сыновья с белыми куделями словно присели перед Ноем и щулились; а средний Хам горделиво торчал в стороне, намалеванный отдельно, будто какой-то столб, и был написан с черными кудрями, с короткой, будто паничевской, кудрявой бородкой. Отец и два сына были белы лицом, с малиновыми устами, а Хам стоял черный, словно цыган, и таращил большие глаза куда-то вдаль, в сторону, еще и держал в руке какой-то посох, будто цыган файду. Ной стоял, словно закутанный в синюю простыню. Сим и Иафет будто понабрасывали на себя розовые рядна, а Хам напялил какое-то обчеканное узкое красное одеяние и стоял, как цыганский щеголь с файдой в руках. Над головой у Ноя видна была надпись большими церковными буквами: "Святый и праведный Ное". Этого Ноя повесили на стене против окон.
Левко и Флегонт повесили в двух углах школы верхушки от старинного иконостаса из старой церкви с резными прозрачными колонками из виноградных листьев и синими кистями ягод, а на покути повесили рядами старые почерневшие образа. Матушка повесила пустовитовские и кролевецкие рушники на киотах в двух углах. София Леоновна понавезла клетчатых плахт, позавешивала ими некоторые окна и поразостлала вместо ковриков: она любила пестрые и цветастые персидские материи.
Школа побелела, похорошела и повеселела, но очень походила на какой-то церковный музей или церковное "древлехранилище", полное всяких старинных образов и поблекших парчовых тканей. На стенах в школе нигде не было видно ни географических карт, ни глобуса; нигде не было ни одной книжечки. Только дешевые стенные часы болтались на стене с одной гирей, да торчала на шкафу одна большая старосветская плоская чернильница с воткнутым пером. И это старинное орудие тоже будто было отдано в музей каким-то давним парохом еще во времена владычества Польши на Украине, потому что эти места как раз к югу от Василькова еще так недавно принадлежали Польше. Чернильница была величиной с те тыквы-горлянки, что болтаются у богомольцев возле пояса с водой по дороге в Киев.
Переноситься сразу в школу не захотели: пол был мокрый как хлющ. От пола поднимался какой-то тяжелый дух, почти смрад. В школе пахло будто кизяками и загородой, потому что мальчишки наносили на подошвах кизяков, которые целый год впитывались в доски. Пооткрывали все не заколоченные окна, пооткрывали настежь все двери. Маша, как горожанка, аж носом крутила, прохаживаясь по пекарне. Решили переноситься на другое утро, и все гуртом вернулись через огород домой.
Только они вошли с тока во двор, как в открытые ворота въехала мужицкая конная телега. Сосед Грицько понукал коня. На простой телеге, на соломе, сидел белокурый пан. Возле него сидел маленький мальчик, похожий на него, а в ногах торчала большая охотничья вислоухая собака с большими каштановыми ушами. А возле собаки стояли немалые картины, прислоненные сбоку, завернутые в простыню. Возле пана сбоку лежала виолончель, тоже завернутая в парусиновый мешок.
— Что это такое к нам едет? То ли какой-то дорожный чех-музыкант с бандурой, то ли что? — сказал отец Зиновий.
— Вот и хорошо! Будет у нас обед с музыкой, — отозвался артист. — Это какой-то музыкант, наверно, тащится в Киев, наверное, в летний садовый оркестр.
— Но что же это у него за плоская коробка стоит, прислоненная к полудрабку? — сказала София Леоновна.
— Наверное, какие-то цимбалы или женина арфа. Верно, и его жена бренчит на цимбалах в оркестре. А может, — сказал отец Зиновий — и не успел закончить, потому что все узнали, кто приехал.
— Это ты, Леня? — крикнула ему издали матушка.
— А разве ты меня не узнала? Это же я приехал на гастроли в ваши Микитяны и к тебе, сестра, в гости, и в школу на дачу к артисту, — крикнул с телеги Леонид Семенович Лагодзинский низким хриплым басом.
— Ты накинул капюшон на голову так, что только твой нос виден, а я тебя и не узнала издали, — сказала матушка.
— Го-го-го! Здравствуйте, Леонид Семенович! Где это вы добыли такую фараонову колесницу? — весело крикнул отец Зиновий.
— В местечке. Зато фараонова колесница недорогая. Можно на ней хоть сорок лет кататься по аравийским степям вслед за Моисеем. Недорого стоило бы и сорокалетнее скитание по пустыне, — степенно говорил Леонид Семенович, встав во весь высокий рост на телеге в широком дорожном парусиновом пальто с острым козырем капюшона на голове, словно он надел на голову мешочек для сыра. В этом одеянии он походил на монахов XI века, каких пишут на образах.
— Что же это у вас возле козел? Гусли или цимбалы? — спросил отец Зиновий, охочий до шуток.
— Да это же я привез тебе, Оля, две картины. Ведь ты когда-то просила меня написать тебе две картины, — степенно отозвался гость.
— Ага! Помню. Спасибо. Так это такие большие картины ты написал для меня?
— А то ж! Чтобы было что хотя бы вешать на стены. Я не люблю писать мелочь.
Гость медленно слез с высокой телеги и спрыгнул на землю, держась за налюшник и конец дышла в полудрабке. Он сдвинул капюшон и начал крепко и плотно целоваться прежде всего с сестрой, а потом со всеми.
— Это ты, Флегонт Петрович, еще не на своей даче? Не в школе? — спросил гость.
— Да там такой смрад, что аж в носу крутит, — сказала София Леоновна и тоже чмокнула его в щеку.
— А я вот думал побыть немного у Оли, немного у вас на даче, пока будни, а в субботу махнуть к отцу, потому что я отпросился на две недели к родне, — говорил гость.
— Так и побудешь и у нас на даче. Мы, наверно, завтра и переберемся, как школа немного выветрится, — сказал Флегонт Петрович и снял мальчика с телеги, поцеловал и поставил на землю.
Собака прыгнула с телеги сама. Отец Зиновий взял в руки виолончель и картины, и все гуртом пошли в покои. Из покоев выскочил артистов сеттер и словно от удивления вытаращил глаза на привезенную собаку: откуда ты, мол, взялась такая красивая и пышная в этой глуши?
Прихожая зашумела от толпы. Хозяйка была рада приезду брата, потому что брат был веселый, развлекал ее в сельской глуши, еще и привез чудесное украшение на стены. Вошли в покои, немного поговорили и пошутили. Хозяйка сразу пригласила всех в столовую к обеду, потому что знала, что брат устал с дороги и, верно, у него с раннего утра и росинки во рту не было. Она знала, что этот артист был, как птица небесная, что он никогда не берет с собой еды в дорогу; знала, что лишние деньги словно мозолили ему карман. И правда, чтобы избавиться от этой заботы, он всегда зазывал к себе в гости певчих из чиновников, пил с ними в компании чай, ставил им магарычи и проматывал лишние деньги до последнего. Артист любил веселое общество, любил до глубокой ночи сидеть с гостями, выпивать по рюмке и что-то болтать или кого-нибудь изображать и передразнивать. Он немного походил на старосветского человека.
Леонид Семенович встал и направился в столовую. Высокий ростом, стройный станом, с большими темно-серыми глазами, с куделью русых жестких, как проволока, волос на голове, которые волнами спадали аж на плечи, он задел косяк низеньких дверей этой проволочной куделью и сразу уставился глазами в графин с водочкой. Отец Зиновий знал его вкус и угостил здоровенной чаркой. Вторую чарку патлатый артист налил уже сам и бросил ее в рот, еще и поблекшие полные губы зачем-то всосал в рот.
— Оля, сердце, нет ли у тебя свежего сала, да еще и почеревины, чтобы закусить? Люблю сало, как цыган. Нет вкуснее закуски после водки, чем сало.
— Есть, есть! Где же это, чтобы на селе не было сала. Уж чего-чего, а сало есть. Ведь я тебе когда-то посылала в Петербург по почте куски свежей почеревины, — сказала Ольга Павловна, пошла к шкафу и поставила на стол миску с четвертями свежего сала.
— Вот и спасибо тебе! Чудесное сало! Вот попробуй, Флегонт! Помнишь, как мы, бывало, принесем с почты эту запорожскую снедь и ради сала сразу пропустим по рюмке да и закусываем? Без сала я бы пропал в Петербурге, — говорил степенно низким басом Леонид Семенович.
Флегонт Петрович не улыбнулся, а как-то растянул свои розовые полные уста, красивые, как у панны, и сам протянул руку к салу.
Леонид Семенович от природы не был очень простым, да в столице трудно было и опроститься. Но он любил строить из себя человека простого, даже старосветского, любил изображать давнего запорожца или степенного селянина и всегда говорил на украинском языке. Но иногда в этой простоте немного перебарщивал. Всяких салонных церемоний и паньканья он не любил и смотрел на них как на панские выдумки и причуды. В общем, он будто притворялся простым человеком, будто постоянно играл роль селянина и у себя дома, и в гостях. У него была большая тяга к пению и живописи, он бросил учебу в семинарии уже в старшем классе, поехал в Петербург и записался в консерваторию. В свободные дни он ходил в рисовальную школу при Академии художеств и понемногу учился рисовать.


