— А где ж ты родился? — Я родился в дороге. — Ну а на чьей же земле та дорога? — Та дорога — на ничьей земле, ведь и сама земли не имеет: я родился на воде, когда моя мать на пароме через Днестр переправлялась. — А где ж тот паром? — Наверно, уплыл с водой, потому что за пазухой у меня его точно нет. — Ну, а где ж ты крестился? — Этого не помню — идите спросите тех, кто меня к кресту держал, да счастье-долю отняли. — Ну а где ты прятался? — Среди лихих людей. — Но в каком селе? — Та они в каждом злые! — Вот такой у меня был протокол. Больше ничего не спрашивали, только сказали привезти сюда, и тут, слава богу, заперли, как в печать, и уже не докучают никакими дурацкими вопросами.
Снова сплюнул Бовдур, снова переступил через всхлипывающего мужика и спящего жида и исчез в своём углу, накрыв ноги каким-то рваным мешком.
Андрею стало ещё страшнее, когда он услышал рассказ Бовдура. И что же дало жизнь этому человеку? Какие у него теперь могут быть воспоминания, какие надежды? Он пытался представить себя в этом безвыходном положении — и чувствовал, как мысли путаются, как он бы сам задохнулся в этой страшной бездне. Конечно, раздражённое воображение Андрея многое добавляло к уже дурному: он рисовал себе сироту-безотцовщину, попихача для всех, кому только он попадётся под руку, забитого с детства людским презрением, не знавшего за всю жизнь ни радости, ни ласки, ни любви. А между тем — всё это хоть и правда, но не совсем. Были у Бовдура и минуты счастья, и любви, были у него и верные товарищи — такие же бедняки и сироты, как он сам, — ну, да всё это теперь покрылось толстой коркой одичания и забвения, и его мысли, будто заколдованные, вертелись только между клочком табачной гари и куском хлеба, не доходя ни в прошлое, ни в будущее. А господам «инспекторам» не спешилось выпускать его — вот и сидел Бовдур, забытый богом и людьми, сидел, пух и гнил живьём, забывая всё, что когда-то окружало его на свете, набираясь вместе с упадком сил всё большей отвращённости к труду.
— Так он живёт одним хлебом? — спросил Андрей у деда.
— Одним сухим хлебом, вот уже шесть месяцев. Да и то живёт так, что как сходит с утра купить хлеба за 14 крейцеров, так сядет, положит его перед собой — и тут же съест до крошки, а потом ждёт до следующего утра. А если нет — просит у этого глупого бойчука, чтобы тот дал вечером кусок хлеба, — понятно, «в вечное возвращение»…
— Ну а он никогда не выходит из этой камеры?
— Нет, с тех пор как я тут, ни разу его не видел на дворе. Не знаю, как раньше. Бовдур, ты раньше хоть куда-то выходил?
Бовдур закашлялся сухим кашлем, потом пробурчал:
— Нет, не выходил никуда, только раз — на протокол.
— Ну, если он перезимовал здесь в этом адамовом наряде, то уж не знаю, как это возможно, — сказал дед. — Когда меня сюда привели, как раз были последние морозы. Захожу сюда — стужа такая, что хоть беги куда глаза глядят, а он один в камере, лежит в том же углу, что и сейчас, и тем же мешком накрыт. Весь посинел, как бог знает что, и не говорит ни слова. Я походил немного, потёр руки, а потом вижу — не помогает, и закричал: «Эй, — кричу, — люди добрые, я ж не сын божий, за что ж вы меня так мучите? Только сына божьего так фарисеи мучили, как вы меня мучите!» Так они сначала на меня пофыркали, а потом затопили печь во славу божью — и мы чуть-чуть отогрелись. А после того, пока морозы не спали, то хоть через день, а топили.
— А до вас разве не топили? — спросил Андрей, передёрнувшись, будто от холода.
— Да вот говорит Бовдур, что топили, но редко, как захочется.
— Ба, а ты чего не требовал? — спросил Андрей.
— Ага, не требовал! — сердито буркнул Бовдур. — Сначала и я кричал, да били меня — потому что я один был.
— Ты один был! — аж вскрикнул Андрей от удивления. — И долго ты один был?
— Целый месяц. Никого не приводили, а как приводили, то в другую камеру, мне на зло.
— Ну а доктор же сюда никогда не приходит?
— Э, ещё чего не хватало! Доктор! А доктору кто за это заплатит? — сказал с горькой усмешкой дед.
— Ба, ведь, как я слышал, есть предписание, чтобы доктор ежедневно или хотя бы раз в неделю осматривал все аресты — здорово ли в них людям сидится.
— Может, где-то и есть такое предписание, но у нас в Дрогобыче — нет! Да и что нам до тех предписей! Мы тут сами себе господа!
— Так выходит, вообще сюда никогда не заходит никакой надзор?
— Так и есть — никто не заходит, и на том конец.
V.
В камере поднялся гомон. Проснувшиеся начали вставать, только Стебельский оставался лежать на месте, и Бовдур, подперев голову рукой, туманил в своём углу, жуя багу. Старый жид начал расспрашивать Андрея сперва по-жидовски, потом по-русски, а сидевший рядом с ним на полу мужик снова заплакал, схватился за голову и начал раскачиваться вперёд-назад, всё приговаривая прерывистым голосом:
— И какая же злая долюшка несла-а меня в тот Дрогобыч! Надо было мне сидеть спокойно в Борисла-аве или купить за эти нужде-енные пять шусток, что за-арботал, муки бы детям — да и домой-у-у!..
— Вот тебе и хозяин! — шутил дед. — Работал денёк в Бориславе, заработал пять шусток, а сегодня, на праздник, пошёл в Дрогобыч хлеба купить. И оделся, нівроку, как дядя на Пасху! Штаны что надо — идти легче, коли на мужике мало полотна болтается. А гунька тоже праздничная — полы хотел подоткнуть, да, видать, по ошибке — оторвал. А может, был где в гостях, да добрые друзья не хотели отпускать, так схватили за полы, а грешному человеку не усидеть — надо в город, на людей поглядеть, себя показать — вот и трах, и полы оставил, и от добрых друзей сбежал! А тут только появился — стал у костёла, на самом видном месте, а тут уже и божьи апостолы подскочили, да под рёбра: «Ваше благородие, просим в покои!»
Мужик плакал во время всего этого рассказа, другие смеялись.
— Детки мои-и, — голосил он, — что ж с вами там будет?.. Оставил я вас самих дома, малышей, без крошки хлеба! Так они же там умрут с голоду, если я завтра не вернусь домой!..
— О, далеко ещё то завтра! — сказал черноголовый жидёнок. — Надо было возвращаться сегодня, а не в Дрогобыч за судьбой идти!
— Вот бы ты замолчал и не резал меня без ножа! — вскрикнул мужик и, снова опустив голову, зарыдал, как ребёнок.
— Та нет, — сказал он после паузы решительно, — они меня сегодня должны выпустить. Что я им должен? Украл что ли? Или убил кого? За что ж меня держать?.. — И с этими словами он поднялся с пола, встал у двери и приложил лицо к забитой визитке, где через маленькую щёлку было видно часть сеней и мелькающих, как тени, проходящих полицейских.
— Дед Панько! — окликнул в это время селянин, что лежал навзничь на лежанке. — Дед Панько, это не вы у меня из трубки остатки табака выковыряли?
— Нет, не я, — ответил дед, — у вас был другой гость.
— Кто такой? — спросил селянин, грозно нахмурив густые чёрные брови.
— А вот наш «бургер»! Глянь, ещё жуёт мачку.
Селянин помолчал, гневно глядя в угол, где сидел Бовдур, потом, не говоря ни слова, подошёл к нему и сжатым кулаком ударил его сверху по голове так сильно, что Бовдур аж стукнулся головой об стену.
— Ты, Бовдур вонючий, разве я тебе не говорил, чтоб ты ко мне не лазил! Не тронь моего! Не лезь в мою работу!
Вместо ответа Бовдур со всей силы пнул селянина в живот, хоть сам при этом такую боль в ноге почувствовал, что аж ойкнул. Селянин пошатнулся и опёрся спиной о стену.
— Да чтоб тебя гром побил! — закричал он. — Так ты мне за моё добро платишь?
— Чтоб тебе и на том свете такое добро досталось, свиноглот! — крикнул в ответ Бовдур, с трудом поднимаясь на ноги. — Так ты бы за пучку окурков человеку голову проломил!
— И глаз бы вырвал за своё! — ответил селянин. — Моё не трогай! Понял? Заработай сам — будет своё. Я твоего, ясное дело, не трогаю!
— Го, правду сказал, не тронешь — пока я гляжу! А только отвернись — сразу хап! Мы таких знаем!
Вместо ответа селянин занёс кулак на Бовдура.
— Та что, жаль тебе той мачки? — сказал тот, угрюмо глядя ему в лицо. — На, держи, коли тебя за ней так ломит! — И Бовдур, сказав это, выплюнул всю пережёванную мачку селянину в лицо.
По лицу, по бороде, по рубашке, вниз за пазуху потёк чёрный вонючий сок, оставляя за собой грязные потёки. Дед Панько расхохотался. Митро, дрожа, сжался на своей подстилке, боясь драки.
— Ну и что ж ты мне сделал? Что ты, псина, стоишь того?! — прохрипел селянин сдавленным от ярости голосом, подступая с кулаками к Бовдуру.
— Я тебе отдал твоё, ещё и с добавкой! — угрюмо ответил Бовдур и, не дожидаясь удара, как следует пихнул селянина коленом в живот. Тот ойкнул, пошатнулся и, как длинный, рухнул на пол. Совершив это, Бовдур спокойно улёгся в свой угол, не обращая внимания на крик и ярость побитого селянина.
— Это у нас «старший полевой», — пошутил дед Панько, обращаясь к Андрею, — он своё стерёжёт, как зеницу ока, и всё собирается выколоть Бовдуру глаз, но как-то пока милует. А ведь за жменю баги — стоит, право, и глаз!
— А вы откуда, хозяин? — спросил Андрей селянина, но тот, тяжело дыша от злости, снова уже лежал на постели, покуривал трубку и упрямо смотрел в потолок, будто и не слышал вопроса.
— Они из Дорожова, — снова с усмешкой заговорил дед Панько. — Большое село Дорожов, и живут там большие задиры, большие поджигатели и большие воры, что всё спорят, где чьё — и так перемешались, что в итоге никто не знает, где моё, а где твоё.
— Вот бы тебе, дед, прикрыть рот да помолчать, а не нести дурь! — буркнул дорожовский.
— И-гей на твою голову, — ответил, смеясь, дед Панько, — и то тебе завкридно, обжора! Да ведь это, может, и не твоё, что я заговорил!.. Вот и его, грешного, — говорил дальше дед Андрею, — заперли тоже за «моё» и «твоё»: у какого-то жидёнка купил шкуру за 30 крейцеров, а шкура стоила полтора ринских. Так жидёнок — 30 крейцеров в карман, да в бега, а его, наймита божьего, жиды в руки — и в Иванову хату!..
Дед снова рассмеялся, а с ним и Митро, и черноголовый жидёнок, которого дед называл «карманным мастером». Дорожовский больше не отзывался, только сопел, выпуская дым прямо в потолок. А Андрей всё это время стоял у стены возле дедовой лежанки, держа пальто, перекинутое через руку.



