• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса
  • реклама на сайте rest.kyiv.ua

На дне Страница 3

Франко Иван Яковлевич

Читать онлайн «На дне» | Автор «Франко Иван Яковлевич»

— Учёный человек, «гимназию» окончил, все классы, а только, видите ли, тут (дед покрутил ладонью у виска) что-то у него не в порядке. Работал в Самборе при старостве, потом, говорит, у какого-то адвоката, а дальше совсем опустился.

— Дедушка, дедушка, — перебил его вялый, словно полусонный голос Стебельского, — ну говорите же правду! Что значит «совсем опустился»? Это как это я так уж совсем опустился?

Дед усмехнулся.

— Да видите, — сказал он Андрею, — начало его что-то грызть и изнутри точить. «Что это, — говорит, — я делаю? Пишу вот это, а к чему то писание? Только люди из-за него плачут и проклинают. А я за это ещё с них деньги беру!» Ну и так ему людские слёзы опротивели, что бросил. Своё панское тряпьё распродал и начал всё себе сам делать. Взгляните только на его мундир! Это он сам себе сшил!

— Человек, который сам себе ни в чём не может быть достаточен, — снова заговорил Стебельский, устремив блуждающий взгляд в тёмный угол камеры, — вынужден брать в долг у других. А кто берёт в долг, тот должник… должен отдавать. А если отдать нечем и не знаешь как? А тут кредиторы — мужики, бабы… плачут и клянут! Ночью уснуть нельзя… страшно… всё слышишь плач и проклятия! А хуже всего — дети — такие жалкие, голые, опухшие… и не проклинают, только плачут и умирают. Как мухи мрут… Я два года заснуть не мог ни на волос, всё тот плач ночью слышал. И вынужден был всё бросить. А когда начал сам себе во всём быть достаточным, стало легче.

— А как же вы сами себе были достаточны? — спросил его Темера.

— Как? — И Стебельский повернул на него свои вялые глаза. — Просто. Делаю только то, что полезно: копаю, воду ношу, скот пасу. Ем только то, что сам заработал. Одеваюсь в то, что сам себе сшил. Сплю на земле. А главное — мяса не есть и пера в руки не брать. Потому что мясо доводит человека до дикости, а перо в человеческих руках становится страшнее львиных когтей, тигриных зубов и зминой отравы.

— Ну, вот видите, — сказал дед, когда Стебельский закончил свою речь, — всё у него такие мысли в голове носятся. Ну, а так он парень здоровый. И работящий, ничего не скажешь, и душевный такой! Уже как возьмётся за дело, то всю силу, всю душу в него вкладывает. Так вот, скажу вам, панства он бросил и нанялся к какому-то хозяину в слуги. Да только и там не смог долго выдержать.

— Ба, а как тут выдержишь, — равнодушно сказал Стебельский, — если хозяин — богач, слуг понабирал, сам палец о палец не ударит, а слугу, стоит что, да и трах в лицо.

— Вот так у него везде было! — смеясь, сказал дед. — Совсем как в пословице: дурака и в церкви бьют. А жалко его! Учёный человек, из поповского рода. И книжки у него свои есть, читать не зарёкся. Даже сюда с собой привёз, да полицаи отобрали.

— Так откуда же он сюда приехал?

— Та, слышите, из Самбора. Там, в Самборе, он долго жил, никто его не трогал, а вдруг этой весной услышал, что перекличка пошла, резервистов вызывают в округ. А он, видите ли, родился в этом округе, вот и приехал сюда, будто в войско становиться. А у него уже абшид есть, ещё с тех пор, как пальцы отморозил.

— А как же он пальцы отморозил?

— Говорю вам, у него в голове… то самое… «Ну, — рассказывал мне, — иду я как-то зимой, а мороз трещит; иду в Самбор откуда-то из села, а на дороге железка лежит, то ли прут, то ли ещё что. — Э, — говорит, — думаю себе, чья-то потеря, надо отдать в полицию, пусть объявят!» Вот и взял, дурень, ту железку голой рукой и нёс больше мили…

— Полторы мили, — равнодушно поправил сам Стебельский, лежавший на полу и слушавший этот разговор. Андрей обернулся к нему, а дед продолжал говорить, будто его ничуть не заботило, что Стебельский слышал их разговор. — Принёс в полицию, а там все смеются. Потом хотят взять у него то железо, а оно, гоп, прикипело к руке. Сразу его в больницу, но что, не было выхода — доктору пришлось отрезать пальцы.

Стебельский, как бы подтверждая рассказ, поднял правую руку, на которой все пальцы были обрезаны по самый первый сустав.

— А жалко его, учёный человек, и никому зла не делает, спокойный. Тоже его собираются везти на место рождения, уже месяц как сидит. И ещё держат его тут в такой муке, и мало того — каждый день дают ему 14 крейцеров из его собственных денег. Потому что как только его полицаи поймали прямо на вокзале, как только приехал, сразу отобрали у него тот абшид и 39 ринских, и с тех денег его теперь и кормят.

— И школьное свидетельство из восьмого класса, — добавил Стебельский, — три книжки, 39 ринских и школьное свидетельство из восьмого класса, — пробормотал он ещё раз, будто учил наизусть это предложение. Потом приподнялся с пола, сел и, повернув своё белобрысое, безжизненное лицо к Андрею, спросил:

— Et dominus, intelligit latine?

— Intelligo.

— Et germanice?

— Intelligo.

— Und Sie… Sie kennen die allgemeine Geschichte von Gindely, — die hat man mir abgenommen, — drei Bände: Geschichte des Alterthums, Geschichte des Mittelalters und die., die Geschichte der neuen Zeit.

— Учёный человек… умная голова… — лепетал сам себе дед, — и жаль его, что так пошёл! Это уж такая у них фамилия… И мать покойная так пошла…

— Et quas scholas, dominus absolvit? — продолжал спрашивать Стебельский.

— Я был во Львове на философском факультете.

— Ergo, philosophiam majorem!

— Нет, — сказал Андрей, — философия одна, нет ни меньшей, ни большей, разве что менее фальшивая и более фальшивая, — впрочем, и то ещё только господь один знает!

Стебельский слушал эти слова с вытаращенными глазами, будто не понял из них ни йоты, затем склонил голову и снова лёг на мокрый, скользкий от мокроты пол.

IV.

— А вот этот жидёнок, — сказал дед после минутной паузы, указывая ногой на спящего на его лежанке черноволосого паренька, — он местный. Это, вижу, из тех «карманных мастеров». Не знаю, зачем его тут держат и для чего. А сидит уже тоже недели две. Так ли, Митро?

— А, вот как раз завтра будет две недели, — подтвердил Митро.

— Неизвестно, что с ним будет, потому что его ещё ни разу не вызывали «на протокол».

— Ни разу не вызывали — за две недели?! — вскрикнул Андрей.

— Вот именно, не вызывали. Сидит себе и сидит, и ни одна душа о нём не вспомнит, а пан инспектор не торопится… Ну, а вот тот второй — это наш хозяин, тот тут уже перезимовал.

— Который второй? — спросил Андрей, не видя больше никого.

— А у нас тут ещё один «бургер». А ну, встань, — легавый! Шевелись, гниль!

На этот дедов оклик что-то зашевелилось в совсем тёмном углу у конца лежанки, и оттуда, будто из могилы, медленно поднялась страшная, как будто не из этого мира, фигура. Это был парень лет 24, среднего роста, с широким лицом, с плоским, вогнутым назад лбом, с редкой чёрной щетиной на усах и бороде и с длинными спутанными волосами, придававшими ещё более пугающий вид его и без того дикому лицу. Глаза его, большие и неподвижные, светились мёртвым стеклянным блеском, как мокрая гнилая труха, тлеющая во тьме. Цвет лица, как и у всех обитателей этой норы, был землистым, только у этого несчастного оно, очевидно, давно не мыто и грязь стояла на висках коркой. Он был почти совсем голый, потому что трудно было назвать одеждой ту рубаху, из которой у него остался только воротник, рукава и продольная лента, свисавшая с плеч до пояса. Больше на нём не было ничего.

Андрей даже затрясся от жалости и отвращения, увидев это до крайности заброшенное и одичавшее человеческое существо. Да и не от хорошей жизни он одичал! Вглядевшись внимательнее в этого человека, Андрей заметил, что его ноги были опухшие, как ведра, и блестели синеватым отливом, характерным для водянки. Так же и живот у него был страшно раздут и напоминал Андрею тех американских дикарей, что едят землю, чьи изображения с такими же надутыми животами он когда-то видел. Только руки, сильные и крепкие, свидетельствовали, что он — человек работящий, хоть неизвестно, какой злой судьбой оторван от труда и вброшен сюда на погибель.

— Вот, видите, это наш бургер, а скорее Бовдур, — сказал дед, — его так и зовут — Бовдур. Он тут хозяин в камере, потому что тут обычай такой: кто дольше всех сидит, тот и газда. А он тут, слава богу, зиму перезимовал. Видите, как отъелся! Нівроку ему, красавец! Мы его так и держим напоказ — может, кто купит на убой. Уже теперь много еды на него уходит, всё лежит да лежит, потому что, видите, так отъелся, что стоять на ногах не может. Только руками что зацепит — то его, — о, в руках ещё силён, но ничего, и это пройдёт…

Все в камере рассмеялись от дедовых шуток, кроме Андрея и Бовдура. Последний всё ещё стоял на том самом месте, где впервые показался Андрею, стоял, качаясь на своих толстых, опухших ногах, — стоял и тупил, будто собирался на какой-то смелый поступок, а сквозь полуоткрытые синие губы виднелись стиснутые зубы, будто он собирал всю свою смелость, чтобы решиться на задуманное. А глазами медленно-медленно обводил камеру, хоть взгляд его всё время останавливался на человеке, что лежал навзничь на лежанке и дремал посреди негромкого гула в казне.

— Он у нас ни в город не выходит, — продолжал дед, — ни на работу не идёт; сначала сам не хотел, а теперь, может, бы и хотел, да уже не пустят.

— Овва, да и сам не хочу! — отозвался хриплым голосом Бовдур. — Чёрт с ними и с их работой! Кто мне за неё что даст?

Сказав это, Бовдур переступил через спящего на полу старого жида, переступил через всхлипывающего мужика и неуверенным шагом подошёл к вёдру, поднял его как перышко, напился воды, потом залез под голову дремлющего мужика, достал маленькую глиняную трубку, выковырял из неё недокурки прокуренного табака, так называемую «багу», засыпал себе в рот и начал медленно жевать, сплёвывая время от времени какую-то чёрную жижу, что липла к стенам и полу. Сделав это смелое дело, он облегчённо вздохнул, встал посреди камеры и махнул рукой:

— Вот и не пойду им на работу! Пусть подавятся! Лучше тут сгнию, чем пойду! — При этих словах он снова плюнул чёрной жижей на стену, прямо над лицом спящего жида.

— А за что ж тебя тут так долго держат? — дрожащим голосом спросил Андрей. Бовдур посмотрел на него как-то дико, будто Андрей этим вопросом задел его за живое, за самую болезненную струну.

— Держат, потому что держат! — буркнул он, а потом добавил: — Хотят везти меня шупасом в то село, где я, мол, родился, а я им говорю: — Я ни в каком селе не рождался.