Произведение «Маруся Чурай» Лины Костенко является частью школьной программы по украинской литературе 11-го класса. Для ознакомления всей школьной программы, а также материалов для дополнительного чтения - перейдите по ссылке Школьная программа по украинской литературе 11-го класса .
Маруся Чурай Страница 12
Костенко Лина Васильевна
Читать онлайн «Маруся Чурай» | Автор «Костенко Лина Васильевна»
Кто-то уже обнёсся забором.
А кто-то сено сложил в стожки.
А кто-то в землянке и родился уж скоро —
вон женщина сушит пелёнки.
Жизнь идёт. Как сказал апостол Павел:
«Живите благочестиво во Христе».
Терпи ещё немного. Вот и Лавра.
А там уже отдохнёшь от суеты.
...Но как мы подошли к монастырю —
уж ночь стояла.
У святых ворот
сидели тени, будто бы улитки,
втянув живот, и руки, и живот.
Оборванцы, закутаны в лохмотья —
не разберёшь: нужда или воришка?
Ещё и руки тянут, просят ради
Христа. А ты — что дашь им, нищий сам:
за три недели, позабыв про грады,
глодаешь сухари и спишь в кустах —
Святые ворота взяты на замок.
В Лавру не пустят праздных и убог.
Ночами Лавра недоступна, глуха —
и зря ты голос возвышаешь свой.
Глас вопиющего в пустыне, эхма,
и то звучал, наверно, громче мой.
Кто-то бормочет. Кто-то — в эпилепсии.
Сидели мы до самого утра.
И тучи мчали, бурые, нелепые,
вверху, как медные круженья янтаря.
...На утро мы уже были в пещерах.
Ползли в рукава длинных галерей.
Кланялись мощам. Стояли в очередях —
как свечка каждый — рой пылающих людей.
Старец Печерский шёл впереди нас,
в щёлку показывал мощи нам вглуби.
А я ж не знаю, кто и где из них,
мне дяк по ходу шепчет по судьбе:
— Вот Агапит, целитель преподобный,
что даже Мономаха исцелил.
А это — Алимпий, мастер всенародный,
монах-художник, кистью он творил.
А это — Нестор, старший из летописцев.
Он труд оставил, мудрый и большой.
Он в келье жил, а я — по той же лестнице
бродил, и вот — украли торбу сной.
А дальше все — подвижники, святые,
в затворах кельи, пост и тишина.
И Господь, за подвиги земные,
не дал им умереть во прах до тла.
Вот Мардарий — без имущества, без хлеба.
А это — Пафнутий, вина не пил и мёда.
Вот Силуян, смиренный схимонах —
без крика, без погони и расправы
ловил молитвой воров в камышах,
как сетью ловят птицу без забавы.
Вот Нестор — но другой, и звался Некнижный.
Он добродетель имел, хоть и простой:
всегда он был на службе, был он ближний,
и ни разу не задремал ни под тоской.
А это — Сисой, что плоть свою презрел,
ходил к реке в рубище ежедневно
и раздет был от пят и до чел
чтоб комары кусали его ревностно.
Такое было время благодатне —
все подвизались искренне, одни.
И подвиг каждый был как злато в раме.
Сейчас — таких подвижников не зри.
Хула запала в душу мне — с отчаянья:
«Зачем молиться я обязан им — с печалью?»
А те, без нимбов, без звания и и́мени —
на Киевском пути из Лубен, из Волыни —
разве не больши́е мученики ныне?
Стою, гляжу на склоны над Днепром...
Сисой... Мардарий... Подвиг Акили...
Здесь кровь лилась. Прошёл здесь Батый.
Софроний... Пимен... Мученик... Святой...
И дяк сказал: — У нас нет лиры.
Да и ум за старину застрял.
Сисой, Мардарий — мученики веры.
А Байда что, от веры отпадал?
Хотя бы слово, хоть бы из Второзакония...
А что надёжней держит твердь —
молитва Антония преподобного
или Наливайка мученическая смерть?
Я тоже, признаюсь, молился много —
ещё на чужбине, в тоске глубокой:
ну как же так — одни гибли в боях,
другие спаслись на горе Афонской?
Возьми Триліси, старинный городок —
ещё недавно, почти вот только что
под вражьей осадой дней через три
не стало ни людей, ни казаков внутри.
Город исчез. Осталась тишина.
Лишь смерть идёт — и коса в ней красна...
А ты пришла молиться Сисою.
Сидел подвижник, будто мишка в норе.
А в Лавре — типографии, как море.
Пройдись, глянь в окна типографской залы —
какие листы вяжутся и сушатся, блистали!
Столько нового! И дивного!
А он тебе — про Нестора Некнижного!
А ныне у нас школы братские везде.
Пол-Украины — сироты казачьи.
От Лохвицы до самой Молдавии
всё — вдовы. Мужей нет. И одиночество.
Детей растить. Защиты нет, и помощи.
Такие же горькие. Такие же бездонные!
А им опять — про подвиги Февронии.
Ты, видно, была ещё девчонкой малой,
когда летела метла-звезда по Суле.
А то был год, как смерть ступала.
Пять старшин распяли, как на холме.
И головы —
из разных родов —
выставили — судилище для народа.
Та женщина, лежавшая, бездыханна,
у столба — была ли это сотника жена?
И можно ей — про Симеона Столпника,
что узоры на стобе ткал с утра?
...О, я не так уж мала была в те годы,
когда летела звезда над Сулой, с ходу.
То было про отца. Про Чурая.
А мать там мёрзла... Это ж мать моя.
Была зима. Крещение прошло.
Сгоняли всех. Шествие пошло.
Чтобы весь город зрелище видал.
А мать лежала, волосы к снегу примерзал.
На всю жизнь! Пока жива —
перед глазами — тот снег и голова...
— Чего ты плачешь? — дяк меня спросил.
Сказала: — Ничего...
Лист пожелтел и с веток облетел.
Так, говорю, само как-то заплакалось...
...Уже народ выходит из собора,
а мы с дяком всё ещё сидим с укором.
— А я уж, — дяк говорит, — черствею с годами.
Уж вечер. Пойдём, дитя, с трудами.
За монастырским садом где-то там
есть, верно, странноприимный дом.
...Нашли тот дом на задворках Лавры.
Сбитый стол, и лавки из старой хвалы.
Душный дым, как ведьминские косы,
дрожат огоньки на слабеньких фитилях.
И богомольцы, сотнями и с проседью,
стоят, лежат — в глазах плывут, как прах.
И дяк, качнувшись, говорит: — Дитя!
Про лес молчу и про степи не скажу.
Но уж под изгородью ночевать
приятней, чем в лохмотьях эту стужу.
Так мы пошли, и прямо на дворе,
нагребли сухих листьев на заре,
легли и смотрим в небо, как во храм,
и дяк сказал: — Свободны мы. Ура!
Над нами ветер листьями играет,
шатает гнёзда чёрные в ветвях.
Крыша — благословенная слякоть,
и дышит холодом Днепровская земля.
Спалось бы нам, под звёздами, в тумане.
Крепки под небом сны для странников в камланье.
Но монахи шли — ступали нам на ноги,
будили колокольцами в тревоге.
Вот один идёт, из-за собора,
волочит ризу до самой пыли.
А другой — раз! — через канаву ско́ро
и медяки в карнавку снова скрыл.
— Вот и сон приснился, дяк вздохнул, — в столице:
варишь вареники ты в колодце
и жёлтые листья — половником в ситце.
Ушёл тот сон. Да был он очень сладкий.
А теперь — спи под этою тропой.
Кабы ж мне не ставили под пятки
своё копыто — праведный люд святой!
Пошарил в сухом листе, табаку достал:
— Вот, — говорит, — чёрноризцы, молчаливо:
сон прервали. Больше не засну.
Сижу, гляжу — прожил я век на свете.
Гляжу на гнездо высоко в макушке ели:
думаю — глупый ты мужик,
что прожил век, душу набил, как мрак,
а гнезда так и не сложил себе — никак.
...Когда-то в селе, что звалось Темногайцы,
мне был двадцатый год на подходе —
меня хотели сватать к Гальке с тайной,
слава Богу, вырвался и в ноги.
А потом, под Киевом, в Гребле Дидьковской,
на Ипени — от ветра и от тени —
я снова брезговал приютом и покоем,
а уж под сорок стукнуло мне времени.
Любил я панну — Птымченко-Заглобську.
И строил замки, как на небесах.
«О раны Йезу! Пан муви по-хлопську!» —
сказала панна. И я сник — как прах.
Ну и ладно. Так мне и надо.
Нет счастья — проживу и без отрады.
В душе, помимо видимого неба,
одиннадцать небес, в которых нету снега.
Был регентом, бывал я канархистом.
Любил людей и толпы обходил.
Бунтарским духом был, анархистом,
не склонен был к духовной руде и пыли.
Познал я страсть, познал я и ненависть.
Горел, терялся, падал — но любил.
Когда-то жил. А ныне — расстаюсь я
с людьми, с лесами, небом и судьбиной.
Путь мой один — дорога по России.
Лахман дяку. Зима на горизонте.
Вот так и жив — чирикнул и в соломе.
А если крыши нет — то всё равно.
Бывал я везде. Душа моя — босая.
Прошла тернами мира и огня.
И брагу пил из проса на веселье,
мальвазию, мускат и дынное вино.
В Варшавской тюрьме сидел я дни,
жевал в Праге хлеб из семидали,
в Молдавии ел сладкий виноград,
ногами мерил весь Семиоград, —
но в каждой стороне, хоть был я не в тени,
внутри всегда звучал мне голос: «Иди!
В ту землю, где ты всем чужой,
но в ней до смерти будешь ты — собой».
Я — дяк скитальческий, бродяга поневоле.
Ни родни, ни дома в этой доле.
Встретил тебя — и что-то стало легче,
как будто в душу солнце село в вечер.
Ты скоро в дом, девчонка, возвратишься,
в свою Полтаву, к тем родным речным.
А там — кому-то молодому снишься
ты с рушниками и с платком цветным.
Везёт же людям! Эх ты, дяк, скиталец!
Не был бы ты таким одиноким странцем,
встреться тебе хоть раз в судьбе бродячей
вот девушка такая — ты б не плакал чаще!
Не удивляйся, если вдруг исчезну.
Я боюсь, что привяжусь к тебе — серьёзно.
...Где-то било бьют по обычаю пустынному.
Вот так теперь в Лавре звон.
Так било били древние преподобные,
когда лес был Богом, и Бог — в нём.
Когда ещё в пещерах бандитских
валялись просто черепа и кости.
Не было ни башен, ни врат ещё,
лишь заросли малины на бревне
и первый храм — из глины и камней...
Теперь в Лавре — где те леса?
Где тишина молитв и сны леса?
Лишь Днепр, брат вечности и красоты,
течёт всё так же — и с той же высоты.
А над Днепром, на горе святой —
целый город, с рвами, с башней крутой,
с надвратными церквами белыми,
и в монастыре — монастыри немые.
Аж страшно. Пришлый человек стоит —
не может ступить ни туда, ни сюда.
Один келий — несколько улиц.
Один церквей — на полтавский счёт с избытком.
Если бы не дяк — как бы я нашла,
куда идти? Он знает всё. Судьба!
...Пустынник бьёт в пустынное било.
А в этой пустыне — тысячи людей.
Тут есть такие, что ползут почти.
Слепые, немые. В бархате и в золоте.
Услышит ли Господь нас всех вместе —
когда каждый своё просит о вечном?
А я пришла из такой дали!
Здесь, говорят, есть церковь — как старина
при больничке, у ворот святых.
Давно, сквозь всякие невзгоды,
её построил князь черниговский —
он был привратником при Лавре в годы.
Так люди и идут туда поныне:
им легче, мол, становится отныне,
когда помянут в ней, простой, каменной
своих усоп ших, в той церковке временной.
И я помяну:
развеянного прахом отца...
и мать, в чьей смерти я вела венца...
Тех, чьих имён душа не выговаривает...
Гордия... Ганну и... Григория...
Мне бы молебен — хоть за здравие.
Жива — то надо жить. Без оправданий.
* * \*
...Последнюю ночь мы уже не спали.
И вновь ченцы по ногам ступали.
Кашлял дяк. И моросил дождик.
А грязь — ну прямо жижу размесил!
Вздохнул дяк, пробурчал: — Эх-хе-хе!
Мир холоден. Чтоб сгинул он в пепле.
В жизнь приходишь — чистый и красивый.
А уходишь — уставший и седой.
Наверное, под утро я уснула.
Так усталость меня вдруг охватила!
Короткий сон, как тонкая струна...
Проснулась — слышу: воронов стая.
Крыша дырявая, доски, тишина.
Дяка нет. Я одна.
А на моих саквах лежит обновка —
в красных цветах терновая платочка.
И утро было. И дождик моросил.
И дуб платочек листьями укрыл...
Пора и мне.



