Произведение «Маруся Чурай» Лины Костенко является частью школьной программы по украинской литературе 11-го класса. Для ознакомления всей школьной программы, а также материалов для дополнительного чтения - перейдите по ссылке Школьная программа по украинской литературе 11-го класса .
Маруся Чурай Страница 13
Костенко Лина Васильевна
Читать онлайн «Маруся Чурай» | Автор «Костенко Лина Васильевна»
Пора и мне, пора.
Пески, пески... и синий поток Днепра...
и лес... и путь... и явор, и колодец...
Куда иду—!
Кто ждёт меня, кроме Грица—
Ключи журавлей в небе кричат.
Кому, и что, и зачем говорит—
Лечь под лесом, как те, с Волыни…
И угореть… и свечка догорит…
Но иду, дорогу разматываю.
Была на прощании, помолилась Богу.
Купила в Лавре несколько свечей.
Встретила доброго человека в жизни.
И из всех разговоров дяковых
всё чаще вспоминаю единственную,—
ту самую грустную утешеньицу, поверь:
кому на свете хуже, чем тебе.
А вот и те села, как одни могилы.
Понемногу дохожу до Лубён:
Григоровка. Семёновка. Панфилы.
Святой Григорий… и святой Семён…
ДИДОВА БАЛКА
Раздел VII
Зима старенькие крыши залатала.
Снега в полях розовеют, словно стена.
На все ворота закрыта Полтава—
казачью заставу сюда послала она.
Несколько душ, у них глаза дальние.
Среди них Искра и Лёшка Черкес.
Снега, снега… следы лишь волчьи.
Пустой степь и тишина—до небес.
Коней грызут уздцы от нетерпенья.
Порывистый ветер холод несёт.
Снега, снега… От какой же немочи
так тихо всё—И тихо, но не всё.
Вдали хуторов глубокая тень.
Вот кто-то идёт в Полтаву с клумаком.
И дальний горизонт во все четыре стороны
перекрестился чёрным ветряком,
…Старая моя Полтава, Олжаво!
С каждым катаклизмом — ты вновь молода.
Ох, сколько колоколов отбилось тогда,
когда орда тебя разоряла тогда!
И как летели половецкие стрелы
и клекотали степные орлы!
Минувших лет пасхальные мертвецы
окружили тебя густым молчаньем.
Что осталось от твоей былой красы?
Пустые дворы, упавшие заборы,
среди пепельных необработанных огородов,
где кабаны дикие копали землю.
А потом снова на той пустоши,
несеянной, словно травы цвет,
воспряли люди и протёрли глаза,—
Полтава, ты всё-таки жива—!
Плакучие ивы слёзами напились,
горькую пыль отболевших лет сбросили.
Из подземных нор травмированную свободу
рука об руку ты вывела к свету.
Заросли руиной рутиною.
И снова твой голос песней унял тоску.
В твоих лесах, над твоими водами
молился богам князь Витовт.
Минали дни. Ты старела годами.
Взошла в небо и пустила корни в грунт.
Тебя обхватил железной хваткой чужой король,
ненасытный Сигизмунд.
И снова, снова, снова под ярмо!
Неужели не найдём мы совета,
что и Вишневецкий, и Ярема-кровосос:
твои каторжаны, пристегнули соху!
И снова закат — как багряный стяг.
И снова надежда в обмане тоски.
Где пав Павлюк — вырос Остряница,
и Богдан разорвал все цепи.
И снова беда. Не прошло года—
в Белой Церкви подписано соглашенье.
И снова ты осталась на произвол судьбы,
и снова панство надвигается на Полтаву.
Чтоб снова поставить на колени,
чтоб ты была рабой, как прежде.
Вон снова люди со всех хуторов
стекаются к твоей крепости степом.
Идут, бегут — всё живое есть.
Ведут коров, спотыкаются на обочине.
О, древний город, привыкший к осаде,
какая тревожная будет у тебя ночь!
…Казачья застава смотрит в путь,—
до горизонта пусто в полях.
Теперь пусть паны идут хоть со штурмом,—
уже стоят пустые дворы—
людские поселения за Полтавой,—
одинокие хутора.
Пустыня, степь…
ворон голодные клекочут…
Некому заговорить там.
Только дымок из Дидовой балки
тянет к небу да и тает…
Там живёт дед, тот самый Галерник дед,
бессмертный старик, отшельник и чудесник,
что двадцать лет провёл в неволе,—
когда вернулся, и доныне:
не резьбы, у него, невольно рождаются
точь-в-точь как реплики галеры:
ложки, ковганки, всякие голяночки,
миски с ушами, солонки.
И такую резную и ловкую
салотовку никто, как он, не сделает.
То вынесет в Полтаву, то по селам;
(как не замело, конечно, и не дождь).
И в турецких дедовых галерах
Полтава и закипит от борщей.
Нигде ни души уже в округе,—
только с Балки Дидовой дым…
Наверное, там в своей яруге
весь степь остался он один.
— Эй, дед, дед, с дороги близко!
Эй, дед, дед, вы там живы—?
— Так, и сказать,—хоть не впервые
по мне войско проходит, головой—
Пододвинул пень,—это у него столик.
И сел строгать из липы черпачок.
В доме тепло. Пахнет дерево.
Корни резьбой повсюду, разновидностей масса.
Под сводом, меж мака и калины,—
кусочки сухой липы и ивы.
Сказал Иван:
— Люди добрые сказывали,—
это ж месяц декабрь, а лето как будто.
Войско пройдёт, кто знает, как там будет.
В Полтаве вам время бы провести.
— Не хочу людям придавать хлопот,—
сидеть на чужой печи покорно.
Дом мой тут есть, целый и неплохой,
свой домовик, и свои рогачи.
Какую зиму я уж пережил.
И домовик со мною дома.
Вот вчера сидел на печи,—
смеялся, плакал, руку подавал.
Если бы мог вам быть полезным,—
а вот думать о лестнице уже не стоит.
Был когда-то такой великий воин!
От трёх сабель ещё шрамы на теле.
И снова принялся строгать свою ложку.—
— Вот так иду, потихоньку—
у Бога смерти не прошу.
Ничего, сама придёт.
Я черпаки строгал,
а людям есть нечего.
…Промолчали. Душа искала слово.—
Оно тяжкое, не взвесишь на весах.
День кончался. Треск дров подкувал огонь.
В печи жгли, словно Трапезунд.
Мигали в пламени разные химеры,
резец блестел в руке деда.—
в доме плыл крошечный флот,—
ковганки, салотовки, подставки…
— Ну, кто о чём, а я о Наливайке.—
Она поёт или уже молчит—?
— Это уж не пенье. Это битая чайка,—
вот так, упав, на степи завывает.
В ней словно что-то навеки ушло.
Приехала с прощания странная и горькая.
От людей Марусю отвернуло,
что уж никого в дом не впускает.
Всё одна. Ей ничего не надо.
Всё враждебно. Здоровья тоже нет.
А прощалки, те ночёвки под открытым небом…
те вечные лишения… и темница…
Боже упаси, может, сухотка у ней.
Я всё боюсь,—кровь хлыщет в горло.
А заботы никакой не принимает,
и дома ни хлеба, ни дров нет.
Посоветуйте, дед,—вы ей как отец.
Неужели она умрёт одна?!
— В таком бедствии никто уж не советчик.
Ни совета, совета здесь нет.
Зачем рвёшь воротник? Тут разве задуха?
Ну-ка, стой,—ничего это не даст.
В жизни прежде всего—управимость духа,
тогда найдётся выход из бед.
Душа у тебя должна быть сталью.
Так не стоит плакать, Козаку нельзя.
Твой отец был, Иван, Острянина,—
следующий гетман после Павлюка.
Ты ж сын его! Душу не забудь.
Не имеешь права,—ты ведь не Гриц.
Вот пройдёт время, кто-то и полюбишь.
Преславен род полтавских Остряниц!
— Может, и будет Гандзя или Настя.
Может, сыном утвердлю свой род.
А счастья в мире для меня не будет,—
пока жив, пока светит солнце…
Мы с нею родня. Одного мы корня.
Наверное, один аист нас принёс.
Были батьки наши бесстрашны, неукротимы,
а матери поседели от слёз.
Прошло то время… те громы отгремели.
Крестились мечи новыми грозами.
Мы с нею—дети одной печали.
Себя читаю в её глазах.
Ночи ускользают, мыслями, полуснами…
И я ускользаю… и дни летят…
Она молчит и думает песнями.
И певучесть её не иссякает.
…Заканчивался день. Грустная и тонкобровая
смотрела Мария из уголка иконы.
Огонь горел, трещали дрова,
шелковая стружка срезалась со струга.
Кот спину выгнул в тигрованную полоску,
промурлыкал и снова свернулся в стружке.
И дому опять не хватило глаз:
где-то кто-то промчался,—балка глубокая.
И только снег сыплет с ветвей.
— Эй, Иван, вон уже поляки!
— Вот мы тут немного и врежем им рога.
А вы живёте у дороги,—
сказал Иван, встал со стульчика.
А дед строгает черпачок.
— Никуда я, Иван, не поеду.
Там Ворскла обледенеет к берегам.
А тем ляхам что с деда наживка?
Живу тут, словно закопан в снегах.
— Смотрите, дед. То ведь такие ватаги.
Нигде никого—считаете своей жизнью?
— С жизнью так,—это азарт —
сюда—туда, не уследишь,—уже там.
— Что ж, извините.
— Зачем извиняться?
Для меня — будь то турок, литвин или лях.
…У самого края пролетела застава,
и лошадь с балки ринулась на тропу.
В небе месяц выдаёт рожек,
и на пороге намерзает лёд.
А дед зажжёт курительную трубку из корня,
и долго будет смотреть вслед.
И долго-долго будет слушать
ту самую внезапную тишину хуторов.
Жар вынесет из печи,—
чтобы никто чужой в дом не забрел на дымок.
Заливая жар, вынес поленья.
А ты в углу постоишь, кочерга.
Но вот так походил, походил,—
и словно это не то уже...
ОСАДА ПОЛТАВЫ
Раздел VIII
Степи и ночь. И заросли над степями.
Полтавской дорогой снега замело,
Вражеское войско ломится к воротам.
Глухие ворота. И валы молчат.
Груз обозов — по груди в сугробах.
Сани уже обледенели до льда.
Терпи, Полтава. Помолись за мёртвых,—
передние кони въехали в кресты!
Полтава спит. А панство — в гостях, не иначе.
Вздрогнул конь. То ямы, то бугры.
Кресты, кресты…
Иское́лых, словно кости,
появились замёрзшие рушники.
Метель жестока, словно стекло.
Полки уже не устоят стоя.
Старая тополь черна и безлиста.
Ворон качается на кладбище в снегах.
Паны ругаются в суровом бессилии.
Едва дошло войско до Полтавы!
Снаряжили войско в четырёх милях,—
хоть головой бейся о валы.
На этой земле уже им бывальцев—
здесь бог не сыпал им крупу с неба.
Протянешь руку — не видно пальцев,—
та метель в степи кружит всё.
Воет ветер, хищник-снежной штуки.
Ещё бы суметь тут разжечь огонь.
Где тот лес!
Хотя руби дрова
или сжигай кресты на кладбище.
Но нельзя гневить народ.
Нужно мирно войти, без помех.
Тут надо осторожно.
Всё перепосчитать.
Схизматики — народ горячий.
Как ни кричи, как ни ломай ворота,—
угода есть — впустят. Но как только—
…Валы высокие. Что за ними—
глухие ворота. И валы молчат.
А утром, как только начнёт светать,—
где раньше не было ни души,—
уже стоят наведённые орудия,
и у лафетов — вооружённые артиллеристы.
Никто из панов драки не начинает,
и даже злого слова не произнесёт.
Кто-то курит деревянный носогрей,
кто-то порох набирает в фитиль.
Стражники стоят на заставах.
Но всё их больше — над валом обнажены,—
в чёрных свитах, в кучмах меховых,
в кобеняках из овечьей ткани.
Никто никому не угрожает,
ни у кого сабля не блестит в руке.
Только казаки бродят по валам,
и за щитами лежат стрелки.
А шляхта уже покрылась инеем,
и задохлись паны от проклятьев.
Кричите, звените,—
ворота вдребезги сбиваете.
Но ворота кованые. Стоят.
Где-то час всё это продолжалось.
То главный их запрошивал объясненья.
То от Пушкаря с городского вала
какой-то казак универсалом на древке им подал:
"Панове! Вы и мы — равные два народа.
В боях решили спор, и теперь свободны.
Вы, значит, принесли к нам награды ваши.
Своего орла тоже. Но зачем он нам—?
Наш полк стоит в полковом городе.
Это означает — мы стоим на нашей земле.
А вы — кто такие? Должны быть на Висле.
У нас здесь гетманат, у вас — короли.
Были бы и вы, и мы — тогда бы дома.
И было бы лучше нам обоим.
Угода? Это что такое? Мы не в теме.
О чём уведомляем вас печатью и гербом.
К тому же вы такие измученные войной
и запасов продовольствия так мало,
что если вдруг вы восстанете с оружием,
место этих боёв не станет укор про нас".
…Минуты проходят, длинней столетий.
Дозорцы ходят, словно на прогулке.
Полтавский полк стоит, как вкопанный.
Пушкар молчит.
Только курит трубку.
— Если мы выполним условия данного соглашенья,—
шептали дозорцы с вала,—
то и этот последний остров свободы—
Полтавщина—окажется в неволе!
И столько мы воевали,—
чтобы они снова пришли сюда—
Чтобы путь к Полтаве, полковому городу,
заняли шляхта по двести человек на угол!
Да и жизнь — как погреб без душника.
Нет времени даже на женщину заплакать.
Нам мало Вишняка,—
нужны ещё их людоеды!
Впустить ли войско, нет — тупик плотной стены,—
Э, нет, простите, тут нет дураков.
Если сейчас им не сдадимся,
то позже мы обратимся к ним.
Некоторые уже с тоской за досуг шепчут:
— Хоть бы стрельнули,—
хоть крупой, хоть солью.
Отаман Гук, тот, что громко звал,
уже на валу выворачивает сухого волка.
Только Горбань содрогается:
— Угода! Не хочешь — не нарушайте!—
Он думает,—если впустят их внутрь,
то первым делом повесят городового.
Вишняк, тот всё вертит, важный пан,—
такой, что перепанует всех панцов.
Вчера примерял жупан.
Иркут на шляхту как посол идёт.
Но полковник не ведёт и ухом.
Неужто так и не выйдем на спор?
Сказал Лёшка:
— Давай бахнем одним махом!—
Пушкар сказал:
— Я вам поговорю!
Здесь главное — спокойно и без крови.
А там начнутся ночи сильвестровые.
А там Крещение, а там Сретение…
Это перемирье, ребята, до травы.
…Иван стоял, смотрел с вала.
Всё перед ним было, словно на ладони.
Войско поднимало снежный поток.
Жаль лошадей.



