Молодой парень положил и им в ладони по копейке. Следом за ним Кмита и сам вытащил из кармана кошелек, быстро развязал его и подал милостыню Галецкой и Мокриевской. Этот поступок немного удивил их обеих. Кмита тотчас подошел к Литостанскому и заговорил с ним.
— Вот я, ходя здесь, довольно часто вижу вас, как вы подаете милостыню божьим нищим. Вы, верно, добрый человек, — сказал Кмита.
— Может, и не такой добрый, как вам кажется, но когда я вижу какого-нибудь калеку или какую бедную, обессилевшую старуху-нищенку, то как-то и сам не замечу, как суну ей в руку какую-нибудь монетку, — отозвался Литостанский.
"Не узнал меня в сюртуке. А сколько раз он сам подавал мне в горсть милостыню! Раз не узнал, то и хорошо!" — подумал Кмита, идя рядом с молодым парнем.
Литостанский был довольно высок ростом, стройный станом, как тростинка, и русоволосый, почти белокурый. Белое лицо посвежело на чистом влажном воздухе. Длинные мягкие усы вились, словно кончики хмеля; малиновые губы были полные и свежие. В ясных голубых глазах будто блестел отблеск голубого чистого неба. В светло-сером костюме, в белой соломенной шляпе вся его фигура была ясная и светлая. В блестящих лучах солнца, под синим чистым небом молодой парень сам казался отблеском того чистого неба и лучистого сияния. В его белокуром облике, в его голубых глазах словно где-то притаился и выглядывал на свет клочок синего неба.
Кмита и в самом деле был сметлив и умел хорошо примечать: он догадывался, что у этого белокурого парня добрая душа, чуткое мягкое сердце.
"Вот такого жениха я желал бы для своей Уляси", — подумал Кмита.
Но старый Кмита начал подступать с хитростью, чтобы узнать, что за человек этот молодой парень, какого он рода, какое у него положение, каков он по характеру.
— Вы сами родом из Киева или, может, перебрались сюда, в Киев, откуда-нибудь? — спросил Кмита немного погодя.
— Я не здешний, потому что родился в Каневе. Там мой отец на службе; служит давно, очень давно, — сказал Литостанский.
— И теперь служит там? — спросил Кмита.
— Служит, заброшенный в глушь. В Каневе не то что в Киеве: трудно там идти вверх, да и некуда идти вверх, не то что в Киеве, — сказал Литостанский и засмеялся звонким веселым смехом.
— Это правда, что там некуда идти вверх, не то что в Киеве. А жива ли ваша мама или уже умерла?
— Еще жива, но она уже пожилой человек, хотя еще при здоровье. Как-то еще держится, — ответил парень, немного удивленный любопытством незнакомого человека.
— Так вы там и учились, в Каневе? Или в Киеве? — подступал хитренький Кмита с расспросами.
— Я учился в каневской городской школе, а потом отец отдал меня в киевскую гимназию. Я дошел до шестого класса, да и должен был оставить гимназию, потому что у отца средства малые: не смог он дальше держать меня в гимназии. Я бросил гимназию и сразу же пошел на свой хлеб; пошел служить в "губернское правление", в канцелярию. Мне поневоле пришлось оставить науку, чтобы как-нибудь жить на свете.
— А хватает ли вам на прожиток? — спросил Кмита, искоса поглядывая в ясные глаза парня.
— Должно хватать. Надо как-то перебиваться то так, то сяк, то иначе. Иногда беру домой на вечера какую-нибудь переписку и имею кое-какую прибавку к казенному жалованию. А комнатку снимаю вдвоем с товарищем, чтобы обходилось немного дешевле.
— Это вы, должно быть, идете на службу? — спросил Кмита.
— Ага. Как бы только случайно не опоздать, а то будет неловко перед начальником.
— И я когда-то служил там, где вы теперь служите, и сидел, верно, в канцелярии в той самой комнате, а может, и за тем же столом, где теперь вы сидите.
— Неужели? Разве вы уже вышли на пенсию? Так рано? Вы ведь еще не стары.
— Не вышел на пенсию, а просто-напросто бросил службу, потому что чуть с голоду не умер, когда женился и пошли у меня дети. Пока был один, на жизнь хватало, а как пошли дети, так пришлось хоть сумы брать на плечи, да… гм…
Кмита помялся, запнулся да и прикусил язык, зачем-то закашлялся и замолчал.
Он проводил Литостанского до самых дверей канцелярии. Парень попрощался и будто стремглав нырнул в большие двери. Кмита немного подождал, постоял у дверей. В канцелярию шли сторожа и бродили по сеням служители. Кмита заговорил с одним сторожем и выспросил у него о Литостанском все, что ему было нужно: и где живет Литостанский, и допытался, как его зовут, и как его по отчеству, и что он не женат, что у него уже первый чин и получает он каждый месяц по тридцать карбованцев жалованья.
Кмита задумался, стоя у дверей канцелярии. Мимо него сновали чиновники, беспрестанно скрипя и хлопая дверями, входили и выходили всякие люди, шныряли куда-то молоденькие безусые писари, словно школьники в школе, увиливая от работы и тратя время в какой-то ненужной беготне.
"Надо как-нибудь завлечь этого паничика к себе домой, — думал Кмита, понурив голову. — К моей Улясе уже сватается много молодых лавочников и всяких мещан, но они ей не пара. Да и мне они не по душе. Не пойдет моя Уляся за таких отродясь, потому что она ученая. А какая теперь у меня компания? Какие мои знакомые? Найдется ли среди них кто-нибудь путный для моей Уляси? Пойдет ли она за кого-то из них?.. Вот тебе еще одна забота. Нажил немало добра, обеспечил себя на старость, но… вот тебе снова морока… Напишу-ка я Литостанскому письмо и отошлю ему по почте. Завлеку его к себе в дом. Пусть ходит ко мне в гости. Может, и придется по душе моей Улясе. Может, и он единственный сын у отца, как и Уляся единственная у меня, так и сложат вместе родительское добро да и будут как-нибудь жить на свете".
Кмита тихим шагом вышел на улицу, опустив голову. Мысли и рассуждения о счастье любимой Уляси все никак не выходили у него из головы. Он шел и даже не замечал, как на Софиевской площади бродили богомольцы, сновали ватагами молодицы.
"Была когда-то у меня одна забота в жизни, и из-за нее пришлось бросить канцелярию, а теперь вот тебе — вторая забота! Хоть сумы бросай! — думал Кмита, по-настоящему озабоченный судьбой своей Уляси. — Надо написать письмо этому хорошенькому паничу, непременно надо написать да и заманить его в свою хату".
И Кмита вернулся домой и тотчас, не медля, написал письмо да и бросил его в почтовый ящик.
"Сегодня пятница, а на воскресенье я приглашу к себе на вечерний чай и Галецкую, как человека, больше всего подходящего к компании молодому чиновнику. Мокриевскую не приглашу, потому что она человек непостоянный и даже чудной, — еще напугает парня. Может, он и придет. Надо лезть слепцом, чтобы добыть счастье для своего единственного ребенка", — рассуждал Кмита.
VI
В воскресенье утром Литостанский со своим товарищем Червинским только что умылись и сели за стол к самовару, как в комнату вскочила хозяйкина кухарка, сельская молодица, и подала письмо, которое почтальон принес хозяйке.
— Это тебе письмо. Наверно, пишет твой батюшка из Канева, а может, и деньжата шлет на какую-нибудь нужду, — сказал Червинский, подавая письмо Литостанскому.
— Нет, это не батюшкина рука. Надписано очень красивым почерком! На диво красивым, будто вырисовано. И кто это пишет мне?
И Литостанский с нетерпением разорвал конверт и прочитал вслух:
"Дорогой, милый Лука Антонович! Я знаю вас, хотя вы, может быть, меня толком не знаете. Вы очень пришлись мне по душе с того времени, как мне случилось впервые вас увидеть, а потом и встретиться с вами. Если будет ваша ласка, зайдите ко мне в воскресенье на вечерний чай, так, примерно, в шестом часу. Будете моим очень желанным гостем. Мне захотелось ближе познакомиться с вами, потому что вы мне очень и очень понравились. Мой дом на Шулявской улице под номером 102. Жду вас к себе и надеюсь, что вы непременно зайдете ко мне на чай. С искренней приязнью и уважением остаюсь Д. Кмита".
— Что за оказия! — крикнул Литостанский. — Пишет какая-то Кмита. Я такой и не знаю, даже не слыхал о ней. А может, это мужчина!
— И в самом деле нельзя понять, мужчина это или женщина — эта Кмита. Наверно, женщина, а может, и какая-нибудь барышня, да еще и богатенькая. Может, тебе выпадает неожиданное счастье? А? — говорил Червинский, прихлебывая горячий чай.
— А нечистый его угадает! Это и вправду какая-то загадка, какие задают ведьмы в сказках.
— Не было ли, часом, у тебя с кем-нибудь тайного романа: с какой-нибудь барышней или молодой вдовицей? А? Признавайся! — шутил веселый Червинский.
— Нет, не было, по правде сказать. Знать бы, куда это я попаду? А интересно было бы узнать; господи, как интересно! Может, это прислала мне письмо какая-нибудь из тех двух гвоздичек… Помнишь, как бывало, выходят гимназистки рядками из гимназии, а мы как раз идем в канцелярию и следим за ними вдогонку? Помнишь тех двух рослых гимназисток, что шли позади всех в последней паре, а за ними плелись две дамы с седыми косами и с черными усиками под носом?
— Это ты вспоминаешь о тех двух чернявеньких панночках, с карими глазами и тонкими черными бровками? Помню, помню! И карие глазки помню, и румяные щечки, и полные, красные, как калина, губы помню. И до сих пор помню те две красненькие гвоздички, как мы их прозвали.
— И я их помню, — сказал Литостанский.
— Но ты не берешь в расчет, что такая молоденькая панночка не может же без стыда приглашать тебя в дом, где, наверное, живет ее отец, мать и, верно, целая пара братьев и сестричек, — сказал Червинский.
— Что правда, то правда. Такая панночка может приглашать на разговор куда-нибудь в Царский сад, или в темные закоулки Софиевского собора, или куда-нибудь еще, только не к себе домой. Это пишет человек, который живет где-то отдельно, особо от семьи, в собственном доме. И кто бы это такой был? Вот притча! Аж голова у меня ходуном ходит! Ой, скорей бы день миновал!
— Ну и повезло же тебе, черт бы тебя взял! Верно, мать купала тебя в руте да любистке. Это тебя, должно быть, просит к себе какая-нибудь пребогатая пани, у которой есть свой собственный дом, живет она самостоятельно, может, имеет села и сахарный завод, может, нажила миллион денег. Такое бывает! — говорил Червинский.
— Может, и так… Черт его знает! — пробормотал Литостанский, опустив веки и задумавшись.
— Это, видно, твоя доля где-то там ждет тебя, как у нас болтают бабы в Василькове. Ты входишь в роскошные покои. Там паркеты, зеркала до самого потолка, блестят огромные окна и сияют канделябры; ковры на полу так и забирают глаза! Словно цветники.


