Я давал на счёт участка и потратил больше, чем тот участок стоит.
— Мошко, что ты говоришь? — вскрикнул Юра, словно ужаленный.
— А вы что себе думаете?
Перекинулись Юра с Мошком несколькими более резкими словами. Выбежал Юра из корчмы и побежал к писарю, дал ему «баночку» и попросил написать в суд на Мошка. Писарь жалобу написал и отправил. Проходила осень. Еврей собрал с Юриного поля, вспахал возле хаты под огород, переделал хату в конюшню. Прошла зима, прошла весна. Еврей начал пахать на Юрином участке. Юра с Василием согнали еврейских работников со своего поля. Еврей вывел провизорию и выиграл, Юру присудили к уплате 10 банок издержек. Прошло ещё пару месяцев. Наконец Юра дождался срока в суде по своему иску. Встал Юра в суде, встал и Мошко. Рассказал Юра всё дело, но умолчал о своей болезни и о слухе, что Мошко его понемногу травил, умолчал, потому что боялся, что это уголовное дело, а его заставили бы присягать. Мошко подтвердил Юрины показания, предъявил контракт, заверенный у нотариуса, показал счёт того, что выдал за год на содержание Юры, и оказалось, что он выдал ещё больше, чем стоил тот участок с хатой. Судья не стал глубже вникать в разбор счёта, не вглядывался, правильно ли оценён Юрин участок, ему было достаточно, что на одном и другом документе стояла сельская печать и подписи войта, присяжных и таксаторов. Напрасно Юра клялся, что Мошко не выдал на его содержание и десятой части того, что тут зачтено, что его участок стоит вчетверо больше, чем его оценили. Судья признал Юрину жалобу необоснованной и отправил его, если хочет, в дальнейший процесс. Юра вышел из суда разбитый, сломленный. Его сын взялся утешать его.
— Вы, дядьку, не переживайте. Что значит косовский суд? Овва! Мы ещё в Коломыю пойдём, а если там не найдём правды, то и во Львов, даже к самому цесарю попадём. Упадём перед ним на колени и всё расскажем. Пусть цесарь знает, как тут паны судят!
Юра только качал головой и ничего не отвечал. Где уж ему до Львова да до цесаря! Эх, если бы у него была прежняя сила! А теперь он старый, подагра по костям ходит. А Мошко везде имеет связи. Он богач, обобрал гуцулов и не заботится. За ним адвокаты, за ним судьи пойдут, а за бедным гуцулом кто? Ведь у Мошка таких же выкормышей, каким он был, ещё теперь трое в селе, а вот месяц назад один умер, и то не такой бедняк, как он, а богач на всё село. Одну полонину за день не обойдёшь! И всё это теперь Мошково. Что Юре тягаться с Мошком!
— Знаешь что, сынок, — сказал Юра Василию, когда они после несчастного суда зашли в шинок и позавтракали. — Поезжай ты себе с богом домой, а я пойду в Коломыю.
— Сами пойдёте?
— А что же! Поищу и себе адвоката. Там, говорят, есть такая добрая душа. Разыщу его.
Василий и не догадывался, что у Юры вовсе не адвокат на уме, поверил отцу, оставил его и уехал домой. А Юра, побродив до вечера по Косову, под вечер выбрался из города в ту сторону, что к Пистыню. Несколько знакомых гуцулов, возвращавшихся из Коломыи, встретили его за городом на горке возле часовни, поговорили с ним, расспросили, куда и зачем идёт. Юра всё рассказал им. Но, дойдя до леса, когда стало смеркаться, свернул вправо, тропинкой вниз, на Старый Косов и Монастырское, перебрался, никем не замеченный, на противоположный верх и верхами, знакомыми тропами и дорожками, обходя людские поселения, колыбы и дороги, где можно было надеяться встретить людей, спешил к своему селу. Не отдыхая ни минуты, он к утру оказался на вершине, откуда было видно его село. Тут, отыскав на одной полянке стог с прошлогодним сеном, взобрался на него, зарылся в сено и, перекусив и выпив водки, заснул после тяжёлой усталости и проспал весь день.
II
Смеркалось. Кровавое зарево, которое, разгоревшись на западе, охватило всё небо, начинало понемногу гаснуть, бледнеть, сначала на востоке, потом в середине неба, и лишь кое-где огненными полотнищами висело на облаках да пылало пурпурным пожаром на снежных вершинах далёкой Чёрногоры. Оттуда тянуло холодным ветром. Вековые ели время от времени взрывались громким шумом, словно пробуждаясь из тоскливой дремоты, и, будто огромные птицы, напряжённо шелестели всем пером, срываясь в полёт: это одна-другая волна полонинского буйного ветра, что гналась горой над вершинами, падала вниз и врывалась в их тёмную гущу.
Юра шёл долго верхом, тропой, оставляя село по левую руку. Он внимательно осматривался вокруг. Черемош, что змеёй вился вдоль села, уже исчез под густым покровом тумана, белого, как молоко, и гладкого, как расстеленное полотно. Из хат, разбросанных по вершинам и склонам гор, клубился дым, но никаких голосов из них не было слышно — они были далеко от Юры. В селе виднелся кое-где свет. Вдруг с одной вершины заголосила громкая трембита; с другой вершины ей ответила другая; у Юры мороз пошёл по спине. Первая трембита заголосила снова — слишком хорошо знакомую ему мелодию — знак, что там, где трубят, в той хате кто-то умер. Юра напряг зрение и слух, чтобы определить, где это. Он остановился на мгновение, послушал, а потом покачал головой.
— А-йи, а-йи! Не иначе, как Олекса Пилипьюк. Должно быть, что он умер. Мошков выкормыш. Второй за месяц. И с ним было то же, что и со мной. Здоровый мужик был, а вдруг ноги под ним начали дрожать, голова трястись, память покинула, есть расхотелось. Совсем так же, как у меня. А-йи, точно, что это ему вечную память трембитают.
Он обхватил рукой топорец за поясом и пустился идти дальше. Повернул налево, на тропинку, что вела в село, и, оглядываясь внимательно, чтобы не встретить никого, говорил сам с собой:
— Нет выше совета, нет! Раз уж я решился, так должен сделать. Это людоед, не человек. За такого и греха не будет. А впрочем, что? Пусть меня накажут, пусть повесят! Жаль ли мне жизни? Что она стоит? Теперь, когда меня чужой ободрал до нитки! Но я отомщу! За своё и за людское! Довольно нажрался, довольно обидел. Я замышлю штуку покруче, чем паны. Я накажу такого, кого их кара не достанет. Я буду для него карой божьей. Пусть другие каются, глядя на него.
Тропинка свернула в можжевеловые и еловые заросли, среди которых кое-где поднимались вверх большие ели, остатки прежнего могучего леса. Эти заросли в слабых сумерках позднего вечера лежали на склоне горы, словно огромный пласт чёрного сукна. Юра погрузился в них, как маленькая букашка в пушистый мох. Он шёл медленно, прощупывая перед собой тропу посохом и ногами, обутыми в кожаные постолы. Через некоторое время заросли кончились, и тропинка выбежала на сенокос и тянулась им над глубоким, очень крутым обрывом, на дне которого грозно шумел небольшой горный поток. Его шум и грохот доносились, казалось, откуда-то из-под земли, потому что ни потока, ни дна обрыва, заваленного густой тьмой, сверху видно не было. Юра шёл словно по узенькому мостику, подвешенному между тёмным, лишь кое-где тронутым румянцем небом и гораздо более тёмной бездной. Теперь он размахивал посохом и не переставал подбадривать себя.
— Нет, не будет у меня греха! Бог меня простит. Я не иду ради грабежа. Я не хочу у него и пальцем пошевелить. Упаси меня боже! Я лишь за свою и людскую обиду. Ведь, гляди, травит людей христиан, как мух! Живые глаза видят, что травит. Разве Пилипьюку было умирать? Или Герасимьюку? Господи, да это же исчадие ада, не человек! Это какой-то люципер! И гляди, каким ещё добрым прикидывается! Подумал бы кто: вот человечный жид! Но всё, хватит прикидываться — доныне довольно! Как бог на небе, а я вот здесь, так через полчаса тебе конец! Аус, Мошко! Молись богу, пусть он там тебя помилует, а здесь тебе жизни больше нет. Я с тобой по судам тягаться не буду. Ни в Коломыю, ни во Львов, ни к цесарю. Я вызову тебя к старшему судье и к старшему цесарю. К тому, что над всеми нами судья и цесарь. Там мы встанем оба, там будем оправдываться. Там не помогут ни сельские печати, ни свидетели, ни адвокаты. Там, бедняга, всё ясно будет, как на ладони. Там сразу будет видно, кто кого обижал!
И он шёл, сжимая в мозолистой руке обух своего топорца.
Шёл и не видел, как по обе стороны от него, неотступно шаг в шаг с ним, шли два великана, выше верхушек елей, но невидимые смертным глазам. Он говорил сам с собой, иногда про себя, иногда вполголоса, а не слышал разговора своих тайных неотступных спутников. Один из них был белый, другой чёрный; голос одного был грустный, жалобный, словно голос сопелки, затерянный среди непроходимой, безлюдной полонины, а голос второго был хриплый, насмешливый, грубый и презрительный.
Чёрный демон. Ну что, понимаешь теперь, к чему всё идёт?
Белый. Давно понял; болит моя душа.
Чёрный. И веришь, что не сможешь отвратить этого человека от его намерения?
Белый. Верю в милость и доброту того, кто создал его и меня.
Чёрный. Тхе! Это не ответ на мой вопрос. Прячешься за творца, чтобы не признаться в своей слабости.
Белый. Моя слабость от его воли. Так же, как твоя временная победа.
Чёрный. Не плети чепухи! Моя победа! В чём она? Разве я боролся за неё? Разве я пытался поймать эту душу в свои сети? Скажи сам. Будь честен и признай, что моя сила, моя, как ты говоришь, победа — это, собственно, лишь логика жизни, её обстоятельств и событий, что это такая же элементарная сила, как то, что солнце встаёт и заходит, что после лета наступает осень, что зверь ест зверя или растение. Я здесь не борец, не победитель, а только разумный свидетель, математик, который подводит итог, да иногда — га-га-га! — tertius gaudens*...
Белый. Твоя объективность в этом процессе такая же ложь, как и другие твои «честные» признания. Ты как тот игрок, который время от времени подбрасывает карты, чтобы подправить своё счастье, а всё божится, что играет совершенно честно.
Чёрный. Га-га-га! Как ты это подметил? Что ж, игрока, за которым заметят подброс карт или выбросят из игры, — а ты этого со мной сделать не можешь...
Белый. В премудрой экономии творца ты нужен, да его пути тёмны перед нами так же, как и перед глазами смертных.
Чёрный. Ну-ну! Не мучайся, пытаясь произвести на меня впечатление тёмными фразами. Некоторые из этих тёмных путей мы всё же понимаем. За столько миллионов лет научились видеть кое-что дальше собственного носа. А если ты не научился, то тем хуже для тебя. А на творца вину своей неповоротливости не сваливай. Итак, сынок, возвращаясь к твоему сравнению с фальшивым игроком... Играю ли я честно или нечестно, но одно верно — устранить меня из этой вечной игры за человеческие души ты не можешь.



