Произведение «Гуси-лебеди летят.» Михаила Стельмаха является частью школьной программы по украинской литературе 7-го класса. Для ознакомления всей школьной программы, а также материалов для дополнительного чтения - перейдите по ссылке Школьная программа по украинской литературе 7-го класса .
Гуси-лебеди летят. Страница 23
Стельмах Михаил Афанасьевич
Читать онлайн «Гуси-лебеди летят.» | Автор «Стельмах Михаил Афанасьевич»
Возле сарая фыркнула лошадь, дед что-то тихо сказал ей. Это меня успокоило, и я начал куда-то лететь, уже не слыша, как горе входило в наш двор…
Дедушка, напоив лошадь, стал что-то ходить по двору и огороду, разговаривая с ними и с людьми, которые приходили ему на память. Когда и его начал клонить сон, он подошёл к дому, сел на завалинку под окном, возле которого отдыхала его неутомимая жена…
Эх, уже и жизнь их прошла, а всё ещё мои старики жили, как молодожёны: не только на людях, но и между собой они всю жизнь были деликатны, внимательны, ласковы.
Умели уважать и добрых людей, и молчаливую скотину, и святой труд, и святой хлеб — только не умели беречь своего здоровья.
Вот так, у окна своей жены, и настиг деда последний осенний сон и простуда.
Проснулся он на рассвете с болью в груди, и уже не смогли выгнать её ни печь, ни пареное зерно, ни добрая чарка.
Через три дня он покоился в гробу. На подушке у его головы в последний раз лежали любисток, душица и шалфей… И как бы я ни плакал, ни умолял его подняться — дедушка впервые в жизни меня не послушал…
Недолго пережила его и бабушка: глубоко затосковав, она слегла, а когда почувствовала свой смертный час, поднялась, побелила стены, вымазала пол, принесла с огорода увядшие бархатцы, купчики и панистки, разбросала их по дому и велела вечером собрать родню.
При тусклом, бензином заправленном светильнике бабушка в последний раз ужинала со своей семьёй. И хоть её мысли и глаза уже летели в небо, никто не верил, что она прощается с этим миром: ведь и убирала, и хозяйничала сегодня, и ничего, кроме души, у неё не болело… Но, наверное, боль души — самая страшная боль. Через день бабушку похоронили рядом с дедом. Родня и осенний день плакали над её могилой, а с кладбищенской груши в могилу упала груша. Наверное, чтобы и на том свете бабушка сажала сады…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Сыплется, осыпается листва, гнутся, сгибаются берёзы, плачет и улыбается сквозь слёзы осень и насыпает печаль на мою больную душу. Мир стал меньше, дни померкли, а ночи так тревожат, что я просыпаюсь мокрым от слёз. Мамина рука вытирает их, а голос тихо-тихо меня убаюкивает:
— Не плачь, Михайлик, не плачь, родной… Все люди умирают. Видишь звёзды? — показывает мне в окно, в которое заглядывает клочок прояснённого неба. — Красивые, будто из сказки вышли, а тоже умирают.
— Я не хочу, чтобы звёзды умирали, — говорю сквозь плач и смотрю, как снова на тот кусочек неба крадучись наползают тучи.
— Много чего нам не хочется, Михайлик, а жизнь идёт своей дорогой: одни уходят с неё, а другие выходят на неё и всё надеются на что-то лучшее… Засни, сыночек.
Я засыпал на маминых руках, и в мои сны врывалась шаткая дорога, на которую уже не выйдут мои деды, и в моих снах звёзды, как и осенние листья, как и люди, падали на землю.
Даже леса теперь потеряли свою прелесть, будто кто-то выбрал из них привлекательность и таинственную красоту. Встречая грибы, я уже не радовался, как раньше, и не срезал их ножом — пусть поживут, сколько смогут.
Однажды, уже после обеда, я очень удивился, увидев среди деревьев тоненькую фигурку Любы. Увидев меня, девочка радостно вскрикнула, поправила платочек на голове и кинулась к поляне, где я стоял.
— Здравствуй, Михайлик, здравствуй! Я так и знала, что найду тебя! — остановилась, сияя глазами, и подала руку, как взрослая.
— Что ты здесь делаешь?
— А вот и не скажу.
— А может, скажешь? Ты идёшь в свою загородку?
— Нет, — Люба опустила голову и ногой начала перебирать опавшие листья. — Я, Михайлик, тебя искала.
— Не может такого быть! — с недоверием заглянул ей в глаза.
— А вот и может… Я знаю: у тебя горе, а когда горе — у всех болит сердце. Вот и хотела увидеть тебя. Я даже как-то подходила к твоему дому, но зайти постеснялась.
— Спасибо, Люба.
— И не говори так, — по-взрослому сказала она и губами сделала смешную гримаску, а потом таинственно улыбнулась: — Михайлик, а у меня уже сестричка есть.
— Маленькая?
— Конечно, маленькая, — засмеялась Люба, — лежит себе в люльке и всё губами чмокает.
— И какая она?
— Хорошенькая, только у неё ещё брови не проросли.
— Неужели совсем без бровей? — не могу поверить я.
— Пока совсем. Только ямочки бегают там, где должны быть брови. Это так интересно.
— Хм, — не знаю, что сказать на такое чудо.
— А я уже в школу хожу. У нас в одном классе две группы учатся — младшие сидят спереди, старшие — сзади. А меня учительница посадила на самую первую парту, — хвалится и радуется девочка.
— А сапог у тебя тоже нет? — глянул на босые ноги Любы, вспомнил свои и вздохнул.
— Нет, есть, только берегу их, ведь два года в них ходить надо. Михайлик, а может, заглянем в нашу загородку?
— Тебе там что-то нужно?
— Нет, просто посмотрим на барсучью нору, следы, на гнездо трясогузки, на источник. Правда, заглянем?
— Можно и заглянуть, — согласился я, и мы, взявшись за руки, побежали к загородке.
Перелезши через потемневший забор, сначала подошли к той черешне, на ягодах которой больше всего собиралось росы. Мне вспомнилось тёплое летнее утро, и тётя Василина, и её песня, так красиво летевшая сквозь деревья.
Теперь черешня накинула на себя багровый платок и, казалось, тоже хотела двинуться с места и уйти куда-то, своей дорогой.
— А ты ничего не слышал про мою тётю Василину? — спросила Люба, касаясь руками курчавой коры черешни.
— Нет… может, что-то плохое случилось? — вспомнил, что Люба как-то говорила про её сердитого мужа.
— А вот и не угадал! — оживилось лицо девочки. — Про неё и её голос очень красиво в газете написали. Кто бы мог подумать, что про тётю в газете напишут.
— Такое время, — сказал я словами дяди Себастьяна. — А что теперь её муж делает: всё так же ворчит, чтобы она голосом людей не заманивала?
— Нет, он таким добрым стал, хоть к ране прикладывай, и всё боится, чтобы тётя не уехала петь в город. "Лучше, — говорит, — пой мне, а я тебе из всех яиц гоголь-моголь взбивать буду". И взбивает! — звеня смехом, ответила девочка.
На дикой яблоньке мы увидели осиротевшее гнёздышко, дно которого было выстлано шерстью, а под яблонькой барсук оставил свежие следы.
— Часто сюда наведывается, сладкоежка, — наклонилась Люба, разглядывая затейливую паутинку барсучьих следов.
Возле его норы мы заметили кучку сухих листьев. Люба нагнулась к ней и сказала, что это барсучьи запасы: он не какой-то лентяй, а заранее заботится о зимней постели.
Так до самого вечера журчал и журчал девичий голос и потихоньку растворял мою печаль. А под вечер мы оба — Люба впереди, я сзади — сели на лошадку и поехали домой. Под нами просыпался туман, а над нами сыпались и сыпались листья — золотые слёзы осеннего леса. Перед селом Люба сказала, что дальше пойдёт пешком.
— А чего не хочешь ехать?
— Не принято, — засмущалась она.
— Почему?
— Кто-нибудь из детворы увидит — начнут дразнить: жених с невестой. Есть такие бессовестные.
Я соскочил на землю, осторожно помог Любе слезть. Она снова подала мне руку и одиноко ушла в сумерки по луговой тропке. А я всё смотрел туда, где исчезала её тоненькая, как пригоршня, фигурка…
Сегодня почему-то наши ворота были распахнуты настежь. Может, кто-то из гостей приехал? Но ни скота, ни повозки ни во дворе, ни в сарае. Я подъезжаю к стойлу, отпускаю повод, и в этот момент кто-то сзади сильными руками поднимает меня вверх, а потом прижимает к себе.
И страх, и предчувствие радости сразу охватили меня. От всего этого я зажмурился, а когда открыл глаза — увидел незнакомое и вроде бы знакомое лицо и снова зажмурился.
— Михайлик, не узнаёшь?! — всё крепче прижимает меня к себе высокий, широкоплечий мужчина с коротко подстриженными усами.
— Нет, не узнаю, — говорю я тихо, и становится мне так тепло-тепло на груди у этого сильного незнакомца, и будто знакомого крестьянина. — А вы откуда будете?
— Михайлик, я же твой папа, узнавай скорее, — радуется, грустит и целует меня мужчина. — Ну, узнал?
— Нет.
— Вот тебе и на, — только вздохнул он, а глаза его увлажнились.
Я узнавал и не узнавал своего отца. Где-то, будто из далёкой темени, отзывался его голос, где-то, будто я видел эти глаза, но где — не знал. Однако как же хорошо было прижиматься к этому человеку, который одной рукой держал мои босые ноги, а другой — голову.
К нам подошла улыбающаяся мама:
— Узнал? — спросила она у отца.
— Нет.
— Михайлик, глупенький, это же твой папа! Что ж ты молчишь? А я не знал, что сказать — ни одно слово не приходило в голову. Вот так, на руках, молчаливого, и внёс меня отец в дом, где теперь на сундуке лежала шинель, поставил на пол, осмотрел, засмеялся:
— Да он у нас уже совсем парень, только вот беда — говорить не умеет.
— Как не умеет! Ты ещё не знаешь его, — охарактеризовала меня мама.
— Теперь точно узнаю, никуда не денется… Вот я его завтра в школу поведу.
— Поведёте? — встрепенулся я и заглянул отцу в глаза.
— Конечно. Учиться хочешь?
— Ой, хочу, папа! — обнял я отца за ноги, а он почему-то заморгал и положил руку мне на голову.
Поговорить с отцом нам не дали соседи — набилась полная изба, на столе появились нехитрые угощения в бутылках, а мама поставила голубцы из нового пшена и сушёных юнцов, которых мы ещё с дедом наловили, и началась крестьянская беседа с бесконечными разговорами о земле, политике, загранице и пойдёт ли на нас Антанта войной, и долго ли ещё по лесам будут бродить банды. Уже засыпая, я уносил в сон отцовские слова:
— Ничего у них не выйдет, ничего! Если не удержались на гриве — не удержатся и на хвосте!..
На следующий день отец взял меня — подстриженного, вымытого и одетого в новую рубашку и штанишки — за руку и повёл в школу. Когда звонок прозвенел на перемену и детвора высыпала из класса, отец подошёл к высокой русоволосой учительнице, поздоровался с ней и кивнул в мою сторону:
— Привёл, Настя Васильевна, вам своего школьника. Может, и из него что-то получится.
— Посмотрим, — улыбнулась Настя Васильевна, и улыбнулись её продолговатые ямочки на щеках. — Как тебя зовут?
— Михаилом.
— А учиться хочешь?
— Очень хочу! — вырвалось у меня так горячо, что учительница рассмеялась. Смех у неё приятный, мягкий, будто поднимает тебя вверх.
— Только пропустил он немало, — сказала отцу.
— Всё догоню, вот увидите! — вырвалось у меня, и я с надеждой посмотрел на учительницу.



