Давид понял, что все эти годы прошли для него напрасно. Ничего он не добыл ни хитростью, ни жестокостью, ни коварством. Более того — потерял всё, что имел.
— Велели князья сказать: не дадим тебе Владимира-Волынского…
— Это моя отчина! От деда-прадеда! — вскрикнул отчаянно Давид.
— Отныне нет у тебя вотчины — за твои обиды. Велел тебе сказать Мономах: ты кинул меж нас нож, а этого не бывало в русской земле. Но тебе не будет зла — иди лишь в Бужский острог и сиди там. Возьми себе для кормления Дубно и Чарторыйск. И ещё Владимир Мономах даёт тебе двести гривен. Только убирайся прочь!..
Давид Игоревич вскипел — братья-князья выталкивают его из своего круга, и уже никогда ему не подняться… Бояре тем временем повернулись к нему спинами и разошлись по шатрам. Его, Давида-заговорщика, больше не существовало. Теперь он — нищий. Ничто, пустое место. Беда, которую он сеял для других, щедро уродила для него.
Отрок молча подвёл к Давиду коня. Ему не осталось ничего другого, как выполнить приказ Мономаха, этого всевластного, могучего, богатейшего князя русской земли, который столько лет рвётся к Киеву. Не бывать тому!
Давид крикнул уже с коня:
— А тебе, Мономаше, всё равно Киева не видать! Вот тебе, о! — переплёл пальцы в дулю и злорадно расхохотался. — Не видать тебе стольного, как своей задницы! Ха-ха!
Рванул повод, вздыбил коня и умчался в пущу. Но все уже знали, что Давиду негде спрятаться от гнева Мономаха. Пожизненно ему сидеть в Бужском остроге.
Для Мономаха Давидовы слова оказались вещими. Олег Черниговский и Давид Новгород-Северский, что обещали стянуть Святополка за полы, теперь молчали, не хотели поддерживать переяславца против киевского князя.
Всё кончилось поспешным крестоцелованием и клятвой в верности отчим заветам. Мономах ничего так и не достиг. Старый, тщедушный шут Святополк слабеет умом, и чем больше иссякают его силы и память, тем более он мил можным. За его спиной теперь вершится боярский произвол.
Мономаху казалось, что этот болезненный недотёпа — вечный, а когда и умрёт, то бояре сделают из него чучело, поставят в княжеской гриднице и так же будут бить перед ним поклоны; монахи же заставят чернь молиться на него, а именем его воспользуются ненасытные. Удобный князь! Всем удобный. Ни во что уже не вмешивается, делает всё, что ему приказывают советники… Над ним тайно потешаются, сочиняют непристойные сказки. Ему всё то известно, но он не обращает внимания, ибо знает, что всех устраивает. Потому прощают ему и загребущесть, и злобность, и даже то, что свой стольный град давно продал за серебро богатым купцам.
Мономах устал ждать. Устал и бороться за киевский стол. Был уверен, что можные киевские не откроют ему Золотых ворот. Наверное, ошиблась судьба, когда нашёптывала ему о великом будущем — и о византийском троне Константина Мономаха, и о золотом киевском столе… В Царьграде укрепился Алексей Комнин, укрепился с помощью варварской знати и бывших челядников, что прежде ноги своим господам мыли, а ныне обрели такую силу, что те господа падают перед ними ниц. По всей империи пылали костры, на которых сжигали еретиков. Алексей Комнин успешно отбивал норманнские ватаги, отвоевал у них Балканы, с помощью половецких ханов разгромил печенегов; прижал турок-сельджуков руками их же соперников… Договорился с крестоносцами… А в Киеве на золотом отчем столе сидел Святополк. Умирал, дотлевал, но всё же был вечным…
Мономаху же суждено было лишь бесконечно ходить в степь, воевать половецкие орды, теснить их к Донцу, Дону, Азовскому морю, а славу свою делить со Святополком… На большее ему уж не надеяться. Наступает старость.
Через три года после Витичевского съезда князей Мономах позвал братьев к Долобскому озеру. В этот раз хотел всех их объединить и пойти в большой поход на орды, чтобы окончательно защитить русскую землю от разорения и половецького плена.
Но на Долобский съезд прибыли не все князья. Олег Черниговский отказался слушать Мономаха. Отказались и меньшие князья. Пришёл только Давид Новгород-Северский, Святополк из Киева да куча племянников. Совет держали каждый отдельно, в своих шатрах. Не хотели киевские бояре идти снова в степь. Путята Вышатич дёргался всем телом — в Киеве при власти остался один боярин Поток Туровский. Теперь он без удержу выгребает серебро из княжеской казны, и пока они будут гоняться за погаными, для Путяты Вышатича уже ничего в той казне не останется. Киевский князь лучше бы сидел в своей ложнице, обложившись пуховыми перинами, да читал мудрые ромейские книги.
На совете Путята говорил Мономаху именем своего князя!
— Весна ныне, князь. Как пойдём на половцев, то погубим смердов и их нивы. Кто нам дань платить будет? Заберём коней у смердов наших — чем землю пахать?
Надо отложить поход. Летом или осенью пойти в степь.
Святополк согласно кивал головой.
Давид Новгород-Северский тоже кивнул бородой. А конечно, кому охота месить весеннюю грязь? Но Мономах упёрся:
— Дивно мне, дружина, вот коней жалеете, а этого не думаете, что, когда смерд выйдет пахать своё поле, примчится половчин, пронзит его стрелой, коня заберёт и жену с детьми в полон уведёт. Коня вам жаль, а самого смерда нет? Пойдём ныне в степь, пока нас там не ждут. Добудем себе победу.
Святополк встрепенулся — слово "победа" всегда звучало для него сладко и звонко, как стоголосый хор… И он восторженно воскликнул:
— Пойдём!
Боярин Путята жалостливо посмотрел на своего владыку. Возразить не осмелился. И про боярина Туровского не стал напоминать. Пусть Святополк грызёт себе ногти, когда вернётся в Киев.
Мономах же не скрывал своей радости:
— Великое благо сотворишь, брат, русской земле, если ныне пойдёшь в степь. Радостно будем живы, радостно мертвы.
И повёл Мономах рати и князей в степь. Часть воинов плыла Днепром на лодьях. Их возглавлял его верный дружинник Славята. Миновали Хортицу, остановились на реке Сутень.
Славята углядел на горизонте половецький стан. Хан Урусоба, сын Итларя, собирал там на совет других ханов. Ныне в половецькое поле пришло много русичей. Лучше заключить с ними мир! Но молодые ханы жаждали мести за попранную славу своих предков, жаждали битвы. Хан Белдюзь вспомнил, что мать Урусобы — известная русинка Отрада-Ула, и стал над ним насмехаться:
— Имеешь в своём теле русскую кровь, потому хочешь победы русичам!
Но Урусоба не умел оправдываться в том, в чём не был виноват. Когда то было! Он уже и не помнил её… Белдюзь же хотел стать первым ханом Итларевой орды, вот и разглагольствовал:
— Мы не боимся русичей. Мы их перебьём тут, а потом — пойдём в их землю, как отцы наши ходили, и возьмём их города! Полон великий возьмём и продадим купцам таврическим да ромейским. Давно уж клянчат и золотом звенят! Русичей никто от нас не защитит! — Белдюзь ткнул пальцем в грудь Алтунопы. — Ступай тайком в стан русичей и убей Мономаха. А мы других перехватим.
Лагерь русичей стоял за Сутенью. Славята с тревогой поглядывал в сторону половецького стана — надежды на мир не было. Урусоба не оправдал его ожиданий. Урусоба!.. Родной его брат. Когда ж нет надежды на мир, то быть войне. Славята знал, что молодые ханы не дремлют, верно, послали свои отряды в обход и ждут, когда утомлённые русичи заснут, чтобы ворваться в лагерь. Он взял с собой несколько верховых.
— Пойдём в сторожку, — коротко сказал он Мономаху. Тот знал, для чего так делает его верный дружинник. Люди, что выросли в степи, понимали друг друга с одного слова.
Мономах отрядил ещё несколько отрядов вдоль Сутени. Кто знает, откуда ждать беды. А скоро ночь. Прохладная апрельская ночь лета 1103-го от рождения Христа и 6611-го от сотворения мира. Его воины утомлены долгим переходом. Крепко будут спать у костров.
Славята зорко всматривался в горизонт, пока ещё светлело. А когда дождевая мгла густо заткала землю, остановил свой отряд. Настороженно вслушивался в звуки и шёпот ночи. И гнал думу за думой. Братьями были они — Славята и Урусоба. Одной матери дети. Но один стал половцем, а другой — русичем. Кому из них судьба уготoвила будущее? Встреча на Сутени покажет. Может, сегодня ему суждено лечь костями в этом половецьком поле. Может, он спешит на встречу со своей смертью. Как тот сорванный бурей с дуба лист кружит над тем местом, где должен упасть.
За долгие годы своего скитания на Руси Славята так и не нашёл себе счастья. Не стал ни вельможей, как Нерадец, ни отцом детей своих, как Борис, не пустил корня в землю, что приняла и приютила его.
Славята надеялся, что Рута, уйдя из плена, вернётся в материнский дом. Потому, как только перешли Днепр, сам пошёл к Мономаху. Весной приехал к старой Любине, но Руты там не было. Поставил новый дом у дороги. Вдвоём выглядывали Руту, пока не поняли, что она не вернётся. Любина тогда сказала ему:
— Не жди нашей Руты. Женись, сын, на другой. Так суждено тебе. И мне…
Славята упорно молчал. Лишь гневом наполнялись его тёмные глаза, а руки ломали всё, что попадалось. Прожил во дворе Любины два лета. А потом вывел коня из стойла, вскочил в седло и умчался на дорогу. Его звал Степь…
Мономах доброжелательно принял старого своего воина в дружину. Уже дал ему сотню новых ратников, поставил старшим дружинником. Славята теперь имел собственного коня, собственный меч, княжескими кузнецами выкованную кольчугу. И имел земли свои — за Сулой, где кочевали половецькие орды. Сколько хотел, имел той земли — князь переяславский Владимир Мономах щедро дарил ему… Мечами русскими пахали ратники-воины, рёбрами боронили, буйными головами да белыми костями засеивали ту его землю… Но смерть подстерегала и его. Правда, костлявая Морана пока что опасалась его. Берегла, может, для того, чтобы вот такой весенней ночью под тёплым благовестным дождём он ещё раз спас свою Русь, своего князя, а может, и своё потерянное счастье…
Хан Алтунопа велел перейти Сутень к полуночи, чтобы к рассвету налететь на русичей чёрной стаей.
Славята того не знал. Медленно и настороженно шёл со своими верховыми вдоль берега. Ничего не было видно в эту беззвёздную весеннюю ночь. Лишь шумел дождь и глухо стучали копыта о размокшую от дождя землю. Зато хорошо слышен был ровный плеск волн.



